– Нет, – сказал он, – это лед, чтоб ему пусто было. Как я мог допустить, чтобы мне в пиво сунули лед, они же его в канаве моют. Что с дураками поделаешь! Покупают задорого чистый лед, потом пачкают его и полощут в грязи. Ты не прихватила с собой «энтеровиоформ»?
– Осталось два.
– Микс?
– Да?
– Это так унизительно… не могу отойти от горшка…
Пусть сперва попросит, чтобы я сама принесла ему свой «энтеровиоформ». Мало кто из моих знакомых отважился бы, и далеко не каждому из них я бы пошла навстречу. Тем не менее я начала одеваться.
Телефон зазвонил снова, и я злобно схватила трубку.
– Джон! – рявкнула я. – Я, конечно, счастлива буду поделиться с вами лекарством, но не забывайте, что мне и самой погано.
– Да, алло, – откликнулся странный бумажный голос. Остальное заглушил металлический рев несильного мотора.
– Кто это?
– Чабб! – прокричал он. – Это Чабб. Это мисс Вуд-Дугласс?
– Как вы меня нашли?
– Имя в журнале, – пояснил он. – Я загляну к вам. Можно-неможно?
Потом я обнаружила, что это выражение «можно-неможно» считается вполне приличным в малайском варианте английского языка, но впервые услышав его из уст Чабба, да еще с австралийским акцентом, я насторожилась, сочтя его безграмотным и претенциозным.
– Я приболела, – сказала я.
– У меня есть лекарство.
Меня нисколько не интересовало, какой диагноз он поставит заочно, и я не стала его поощрять.
– Сара Вуд-Дугласс. Вы работали в лондонской «Таймс»?
– Недолго.
– Нужно встретиться, – настаивал он. – Я могу прийти в отель.
Именно этого я, конечно, и добивалась, оставляя журнал в велосипедной мастерской, но тогда я не знала предыстории.
– Не пугайтесь, я не в саронге, – настаивал он. – Я надену костюм. Очень вас прошу. Совсем ненадолго.
– Мистер Чабб, это по поводу Георге?
– Это еще кто?
– Поэт Стефан Георге.
– К сожалению…
– Я подумала, вы хотите высказать свое мнение по поводу перевода.
– Извините, мисс Вуд-Дугласс. Не было времени.
И тут в мой номер кто-то заколотил со всей силы. Я открыла, мертвенно-бледный Слейтер проскочил мимо меня, и дверь ванной захлопнулась за ним. Я успела только разглядеть зеленую ящерку – она удрала в угол, где постепенно из зеленой сделалась серой. Некуда было деться от выразительных звуков расстроенного желудка.
– Мистер Чабб?
– Да?
– Прошу прошения, мы не сможем встретиться.
– Мем, я вам покажу нечто небывалое. Уникальное. Единственное в своем роде-ла.
– Стихи, вероятно? Кристофера Чабба?
– Нет, нет, не мои.
– Так чьи же?
– Пожалуйста, разрешите мне их вам принести. Можно-неможно? Не пожалеете.
К собственному удивлению, я согласилась встретиться с ним внизу, у «Горного ручья», несущего свои затхлые воды от задней стены «Паба» под деревянный мостик, а оттуда – в канаву у сувенирной лавки.
5
БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ДВА дождь перешел в тропический ливень. Поскольку желудок так и не успокоился, ливень меня даже порадовал: теперь австралиец не отважится выйти на улицу. Через пятнадцать минут я убедилась в своей ошибке – он возник передо мной, когда я прихлебывала жидкий зеленый чай.
Саронг исчез. Чабб облачился в двубортный твидовый костюм – из другой эпохи, для другого климата и, похоже, сшитого на человека посолиднее. В пиджаке с лацканами и набивными плечами он как-то усох, словно старый орех, уже не заполняющий скорлупу. Посмотришь на него и сразу представишь, как он приехал в Куалу-Лумпур в конце сороковых годов, когда коротко стриженные волосы еще были черными и подчеркивали изящную лепку черепа, а складки в углах губ еще таили меланхолическую улыбку. Он сдержал слово и постарался придать себе благопристойный облик – надел белую рубашку и широкий галстук, вроде офицерского, – но воротничок был потрепан, отставал от шеи, и я с еще большей остротой, чем в первый раз, в веломастерской, посочувствовала его нищете и заброшенности.
Следует добавить, что Кристофер Чабб явился без зонтика, но был совершенно сух, словно его только что вытащили из сундука с нафталином.
Я предложила ему чаю, он почти высокомерно отказался: не за тем пришел, чтобы угощаться за ваш счет.
Я подвинулась, освобождая место на канапе, но гость предпочел усесться напротив и тут же вытащил два конверта. Он выложил их на кофейный столик, потом достал небольшой металлический футляр и извлек из него старомодные очки в роговой оправе. Все это он проделал с чрезвычайной важностью. Не глядя на меня, проверил содержимое сначала одного конверта, потом другого, и, наконец, решился протянуть один конверт мне. Чем-то он походил на монаха. Я с беспокойством припомнила, что из этих рук другой редактор некогда получил поддельные стихи, сгубившие его жизнь.
– Что это? – спросила я, заглянув в казавшиеся невинными глаза, где мерцал все еще изворотливый ум.
– Самое то, что вам нужно.
В конверте лежали две грубо слепленные коричневые пилюли. Я бы не удивилась, скажи он мне, что изваяли их навозные жуки.
– Pour les maladies des tropiques [21], – с кошмарным акцентом произнес он. – Я не собираюсь отравить вас, мем. Примите, очень прошу. Слово даю, это поможет.
Пилюля выглядела так же подозрительно, как и сам гость. Я бы в рот ее не взяла, но как раз в тот момент желудок свело жестоким спазмом.
Он улыбнулся, когда я проглотила коричневую таблетку.
– Я заинтересован в том, чтобы вам помогло.
Меня смутило столь откровенное признание в своекорыстном «интересе».
Чабб потупил глаза – не скромно и не кокетливо, скорее – с каким-то тайным самодовольством.
– Я же не хочу, чтобы вы ушли, – пояснил он. – Мне так нужно поговорить с вами!
И он выложил второй конверт – больше первого, заклеенный широкой черной лентой, явно позаимствованной из велосипедной мастерской. Суетливыми движениями он сорвал ленту и вытащил лист бумаги, завернутый в тонкую прозрачную пленку.
Бог знает почему я возомнила, что он собирается предложить мне чей-то автограф, и впервые кольнуло сочувствие к поэту-изгнаннику, столько лет ждавшему случая продать свою коллекцию. Чем он отличался от мальчишек, болтавшихся у входа в «Мерлин» с рулонами батика, высматривая американцев?
Очень осторожно Чабб снял прозрачный чехол и принялся так старательно складывать его, что я поневоле следила за каждым его движением, не замечая появившегося на свет сокровища, пока владелец не придвинул его ко мне.
Это было стихотворение или отрывок, написанный ритмичным почерком с резкими вертикальными штрихами, которые в скором времени сделаются для меня – к сожалению, совсем ненадолго – такими узнаваемыми.
– Можно взять в руки?
– В тропиках бумага хранится плохо.
Действительно, лист пострадал от воды и от плесени, сделался настолько хрупким, что в любой момент мог сломаться надвое или вовсе рассыпаться. Судя по всему, его выдернули из тетради.
– Читайте, мем, читайте.
Я повиновалась. Едва ли нужно говорить, что при этом я ни на минуту не забывала, какой человек сидит передо мной. Я приступила к чтению этих двадцати строк с подозрением, доходившим до враждебности. На миг мне показалось, что мой гость попался: отрывок немного смахивал на ориентального Тристана Тцару [22], но гораздо свободнее, без его сложной внутренней рифмы; к тому же, в отличие от Тцары, в этом тексте не было ни капли фальши или умышленной старомодности. Чуждые и вместе с тем неуловимо знакомые строки кромсали и пронзали бумажный лист. А вдруг, подумала я, это нечто банальное, сувенирный Элиот, но банальность замаскирована туземным наречием, вкраплениями малайского, урду. Но нет – голос поэта подделать невозможно. В тот миг подозрения и растерянности я чувствовала одно: как учащенно бьется сердце. Я перечитала отрывок еще раз и ощутила то волнение крови, которому настоящий редактор обязан доверять.