Выбрать главу

Жизнь в Сиднее – скучнее некуда. Вы и представления не имеете, как она проходит, утекает, точно вода из капающего крана. Понедельник – пятница, суббота – воскресенье, вся роскошь – выпивка и сон. Так жила моя мать. Работа, еда, бутылочка хереса, сон.

Но тут я ожил. Сжег мосты, бросил работу, отказался от квартиры. О чем жалеть? Спасу подонка на глазах у моей дочери. После этого она перестанет считать меня врагом.

Чабб умолк, словно ждал поощрения, а я, глядя в его серые глаза, недоумевала: как же он устроен, как сумел мгновенно перейти от жажды мести к нежнейшей заботе? И только сейчас, уже под конец рассказа, я впервые подумала: а не псих ли он?

48

КАК ТОЛЬКО НА ДЖАЛАН-КЭМПБЕЛЛ ДОСТАВИЛИ мою телеграмму, Тина с миссис Лим пробежались по всей улице сверху донизу. Ханту приезжает, ханту приезжает. Вы видели эту парочку, мем, можете себе представить их ярость, их жестокость. Вскоре все придурки на этой улице ждали появления призрака. Чхе! Выглядывали из-за своих жалюзи, точно старые бабы… Болезнь Грейвза лечится пропилтиурацилом. – Чабб добросовестно произнес название по буквам. – Я провез снадобье через таможню, никто и глазом не моргнул, – добавил он. – Шлепнули визу и печать. Езжай, куда хочешь. Все шло как по маслу, пока такси не остановилось перед мастерской. Я протолкнул чертов ящик в раздвижную дверь – уах! Пары углекислого газа от сухого льда вдруг окутали меня – не человек, а завод ходячий, пивоварня. Эффектный выход, мем, не спорю, но пустяки по сравнению с тем, что якобы видели соседи: существо без тела, кишки сияют голубым светом.

Я вошел и сразу увидел мою дочку. Вымахала – пять футов шесть дюймов, по крайней мере, красотой вся в мать. Но у нее были две мои крошечные веснушки на верхней губе, и она светилась нелепой любовью к этой твари. Да, светилась, язвила мне сердце.

Разумеется, девочка испугалась. Не только в ящике дело – она считала меня бесом.

– Где пациент? – спросил я.

– Атас. – И она повела меня наверх, под босыми стопами чуть поскрипывал гладкий тик. Разве не этот звук на всю жизнь врезается в память мужчины – шорох женских ног на деревянном полу?

Я шел за ней, сухой лед дымил в темноте. Наверху горели лампы – не электрические, разумеется. Комната выглядела тогда иначе, мем. В ней царило еще живое существо, распростершееся на огромной кровати из тика. Я увидел бедолагу – жалкое чудище, сотворенное мной. Он приподнял полог кровати; глаза его – уах! какие глаза – не отрывались от меня. В тусклом свете он лежал, завернутый в москитную сетку, словно гусеница в коконе. Повсюду вокруг – на полу, у стен – разложены дневники, которые склеили его рабыни.

Он возлежал в темноте, точно раджа. Рядом с ним я смутно различал фигуру его оруженосца-китаянки. Вы ее видели. Страшно смотреть на эти шрамы-ла. Когда она увидела меня, плоское лицо искривилось, но я был создателем ее господина, и она отдернула сетку.

– Туан Боб! – возвестила она.

Он лежал и поблескивал в темноте, – тварь, вызванная мной к жизни, примитивный гений. Потные веки втянулись, глаза таращились с блестящего лица. Он сделался омерзителен – истощенный, костлявый, ребра того гляди прорвут мокрую, скользкую кожу. Старый врач в Рэндуике предупредил меня, что глазные яблоки могут судорожно подергиваться, но не говорил, что болезнь может свалить с ног даже великана.

При виде меня тиран придушенно фыркнул. Засмеялся, быть может? А в чем шутка-ла? Что он был необходим мне, что я жил им? Чем подлее он себя вел, тем больше меня это устраивало. «Воззри, Господи, и посмотри, как я унижен!» [94] Пусть моя дочь увидит наконец, что я за человек.

Я спросил, кто его врач. Хотел передать ему лекарство.

– Нет врача, – ответил он. – Эту болезнь ты для меня придумал. Она ждала меня с самого начала. Теперь лечи, если знаешь, как.

Я и сам готов был поверить, что болезнь – мой вымысел. И тут же принялся за дело, мем. Шутка не вышла, надо исправлять. На полу стоял таз с мыльной водой, большая часть расплескалась. Я нашел сухое место, распаковал свой груз, достал бутылку и пипетку. Пропилтиурацил – это микстура. Моя дочь принесла воду, чтобы развести снадобье, и, хотя боялась, посмотрела мне прямо в глаза, и в ее взоре я увидел отвагу – иначе не скажешь. Про себя она молилась, чтобы я не причинил ему боли – о нем она тревожилась куда больше, нежели обо мне, когда меня топтали ногами в грязи.

Я приготовил лекарство и налил его в фарфоровую чашечку, а женщины попытались приподнять моего гения. Они шептали ему бапа, туан, но сдвинуть с места не могли. Наконец он дал понять, что мне одному назначено прикоснуться к его телу, просунуть руку под скользкие от пота лопатки и приподнять его, чтобы он выпил микстуру в моих объятиях, словно обреченный любовник, словно умирающий Христос на католических фресках.

Его кожа странно пахла – металлом, медью. А дыхание, мем, отдавало пылью и чесноком. Но острее всего я ощущал ненависть, он задыхался от ярости даже в эту минуту, когда я ухаживал за ним.

Едва он проглотил лекарство, началась рвота: тухлая блевотина потекла по его груди на волосатый живот, а моя дочь судорожно зарыдала.

– Ты подымай! – рявкнула миссис Лим. Да-мем–нет-мем! Она решила – я ее кули. – Сейчас подымай! – крикнула она, и я подхватил ее великого туана, а китаянка пронеслась по комнате, словно жук-солдат, взметнулись в воздух чистые простыни, легли на место взбитые подушки.

Тина смотрела и всхлипывала. Бог знает, что творилось в ее голове.

Я держал на руках ее бапа, чувствуя на щеке его зловонное дыхание. Подобная близость с Бобом Маккорклом была страшна, отвратительна и противоестественна, словно у меня в ладонях – мои же кишки. Его бритая голова запрокинулась, я чуть подался назад, но он хищно следил за мной. Это болезнь, говорил я себе: нервозность, раздражительность, эмоциональная лабильность – все как в учебнике. Я держал его на руках, пока не вскипел двухгаллоный чайник, и лишь когда ванна была готова, я смог избавиться от этой ноши.

Одно дело – прислуживать больному другу, мем, но паразиту, столько лет сосавшему из тебя соки? Моя дочь понимала это. Не могла не понимать. Я превратился в его сиделку, прислугу, врача. Так прошло несколько недель. Я спал на голом полу у его кровати. Я не пытался хоть как-то облегчить свои страдания.

Женщины не желали общаться со мной. Они давали мне суп и лапшу, но ел я в одиночестве, сидя на корточках возле огромного темного ложа, и одна из них всегда следила за мной.

– Я так полагался на лекарство, – продолжал Чабб, – так был уверен в успехе, что далеко не сразу заметил, как пациент теряет в весе. Разум его все больше путался. А глаза – у ах! Медуза, готовая лопнуть. Чем слабее, тем вежливее он становился. Как-то раз улыбнулся, иногда говорил спасибо. Он умирал и понял это задолго до меня. Понимаете, он беспокоился о женщине и девочке. То, что ему теперь от меня потребовалось, он не мог ни украсть, ни вырвать угрозами. Он хотел расположить меня или добиться сочувствия, чтобы я пообещал заботиться о его близких.

Вроде бы и я хотел того же, так что, думаете, я поспешил успокоить больного? Как-никак мы были знакомы пятнадцать с лишним лет, из-за него я лишился своей жизни. Хватало причин остерегаться его коварства. И хотя у меня сердце разрывалось от его мук, я все по-прежнему не смягчался.

вернуться

94

Плач Иеремии, 1:11.