По счастью, наш адмирал понял бессмысленную жестокость бомбардировки мирного города, население которого было не виновато в обстреле французского миноносца. Был отдан контрприказ, огромные пушки медленно обернулись вокруг своей оси, заняв свои обычные места, и «Вальдек Руссо», пустив клубы черного дыма, направился в открытое море…
Кончилась моя жизнь в России и начались долгие годы изгнания. Эти годы я не могу назвать жизнью. Двадцать лет, проведенных мною в эмиграции, я ощущаю не как «жизнь», а как «дожитие». Правда, в течение этого времени я принимал участие в разных общественных организациях, но скорее — по привычке, без прежней веры и энергии…
Прожив три месяца в Константинополе, я получил визу во Францию и сел на французский пароход, шедший в Марсель. Денег у меня было совсем мало, хватило только на билет четвертого класса. Приходилось, следовательно, провести пять суток на палубе. Погода стояла холодная и мокрая, а я как раз перед поездкой простудился. Поэтому на последние деньги купил у одного из кочегаров парохода право пользоваться его койкой.
В кочегарской каюте другие койки тоже были проданы и на них расположилось семейство армянских эмигрантов, ехавших в Южную Африку. Армяне были турецкие, лишь во время войны бежавшие в русское Закавказье, а потому по-русски почти не говорили.
Началась качка. Армяне страдали морской болезнью, и первый день мы не делали попыток общаться друг с другом. На второй день море успокоилось и мои армяне повеселели. Молодая армянка, лежавшая подо мной, на нижней койке, открыв корзину с сочными апельсинами, чистила их, делила на части и распределяла между членами своего семейства. Не забыла и меня. Отламывая долю апельсина, она протягивала мне ее черной от грязи рукой и, мило улыбаясь, произносила только одно слово: «папа». «Папа» (т. е. — я) тоже улыбался, благодарно кивая головой, и из вежливости ел.
С этого началось наше знакомство. Но разговаривать все же было трудно. Муж армянки долго смотрел на меня пристальным взглядом, очевидно припоминая какие-то русские слова. Наконец осклабился и спросил меня:
— Кого любишь? Ленин любишь?
Я, конечно, ответил, что не люблю Ленина.
Армянин немного подумал и, опять блеснув белыми зубами, спросил:
— Царица любишь?
Я опять ответил отрицательно.
На лице моего собеседника выразилось полное недоумение. Он представлял себе, что я могу быть только революционером или контрреволюционером, любить либо Ленина, либо «царицу». Кто же я такой? И он еще раз, растерянно разводя руками, спросил:
— Кого любишь?
Вдруг, молчавший до сих пор его брат в свою очередь просиял улыбкой и, вскочив с койки, радостно воскликнул:
— Знаем, знаем, Керенский любишь!
Лично к Керенскому я не относился враждебно, скорее даже с симпатией, но тогда мы еще находились во враждебных политических лагерях. Раздражение против Керенского и партии, к которой он принадлежал, было у меня особенно сильно непосредственно после неудачи гражданской войны, в которой лозунгом эсеров было: «Ни Ленин, ни Колчак». Поэтому я уже хотел ответить, что и Керенского не люблю, но, сообразив, что таким ответом совсем собью с толку своих собеседников, в лаконическом разговоре с которыми приходилось схематизировать свое отношение к разным политическим режимам, я сказал:
— Да, я люблю Керенского.
Армяне поняли, кто я такой, и добродушно закивали головами…
Мне тогда мой ответ показался смешным. А теперь я думаю, что, если бы я снова встретился со своими армянами, вопросник которых обогатился бы еще новыми именами, олицетворяющими существующие режимы, я, уже не задумываясь, ответил бы им столь же нелепо звучащей фразой: «Да, я люблю Керенского», что в их представлении означало, что я люблю свободу и демократию. Конечно, не формы демократии — не «Керенского», «четыреххвостку» и парламентаризм, а дух и смысл исконных идеалов человечества — Свободы, Справедливости и Любви. Эти идеалы, ныне отвергаемые идеологами тоталитарных режимов, я воспринял с раннего детства от своей матери в учении Христа. И, как бы не менялись впоследствии детали моих политических взглядов, остался им верен до конца дней.