Таких раби у меня было трое.
Первый — этот клоп из Могилева.
Второй, раби Охре (о нем я не помню ничего, пустое место).
И третий, личность весьма примечательная, рано скончавшийся раби Джаткин.
Это он заставил меня выдолбить речь о «тфилим»[11], которую я произнес, стоя на стуле, в день своего тринадцатилетия.
Признаться, потом я приложил все силы, чтобы забыть ее в ближайший час.
И все-таки больше всех мне запомнился первый маленький раби из Могилева.
Подумайте только, каждую субботу, вместо того чтобы бежать на речку, я, по маминому приказу, шел к нему изучать Писание.
И являлся как раз в тот час, когда раби с женой, совершенно раздетые, сладко спали после субботнего обеда. Изволь дожидаться, пока учитель встанет и наденет штаны!
Однажды, пока я стучался в закрытую дверь, меня приметила хозяйская собака, матерая рыжая псина, злая и клыкастая.
Уши у нее поднялись торчком, и она медленно стала спускаться с крыльца прямо ко мне…
Что было дальше, не помню. Меня подобрали у калитки, и только тогда я очнулся.
Собака искусала меня, рука и нога были в крови.
— Не раздевайте меня, только приложите лед…
— Надо отнести его домой, к матери, и поскорее.
В тот же день собаку отловили городовые и прежде чем прикончить, выпустили в нее дюжину пуль.
А вечером дядя повез меня лечиться в Петербург.
Местные врачи объявили, что я умру через три дня.
Прекрасно! Все за мной ухаживают. Каждый день все ближе смерть. Я герой.
Собака оказалась бешеной.
Что же, я был не прочь отправиться в Петербург.
Мне казалось, что я обязательно встречу там на улице царя.
Переезжая через Неву, я решил, что мост подвешен прямо с неба.
Про укус я совсем забыл. Мне нравилось лежать одному на белоснежных простынях и получать на обед желтый бульон с яйцом.
Нравилось гулять в больничном садике, и я все высматривал среди богато одетых детишек наследника престола. Держался я особняком, ни с кем не играл, да и игрушек у меня не было. Первый раз в жизни я видел их столько, да еще таких красивых!
Дома мне игрушек не покупали.
Дядя, который меня привез, посоветовал взять потихоньку какую-нибудь завалявшуюся игрушку.
Я так и сделал, и думал о своей чудесной игрушке куда больше, чем о больной руке.
А что, если придет цесаревич и отберет ее у меня?
Сестры подбадривающе улыбались. Но мне все время слышался плач хозяина присвоенной игрушки.
Наконец я выздоровел и вернулся домой.
Дом был полон принаряженных женщин и озабоченных мужчин, черными пятнами застивших дневной свет.
Все суетятся, шепчутся, и вдруг — пронзительный крик младенца.
Мама, полураздетая, бледная, без кровинки в лице, лежит в постели. Это родился мой младший брат.
Покрытые белыми скатертями столы.
Шорох ритуальных одеяний.
Бормочущий молитву старец отрезает острым ножом частицу плоти под животиком младенца.
Высасывает губами кровь и заглушает бородой его истошный вопль.
Мне грустно. Я сижу за столом вместе со взрослыми и понуро жую пирожки, селедку, пряники.
С каждым истекшим годом я словно приближался к неведомому порогу. Особенно с тех пор, как мне исполнилось тринадцать и отец, облачившись в талес и склонившись надо мной, произнес молитву-посвящение.
Как быть?
Оставаться паинькой?
Молиться по утрам и вечерам, и вообще сопровождать молитвой каждый шаг и каждый проглоченный кусок?
Или забросить все книги и молитвенные одеяния да бегать вместо синагоги на речку?
Я боялся наступающей зрелости, боялся, что у меня когда-нибудь появятся признаки взрослого мужчины, вырастет борода.
Когда меня осаждали эти грустные мысли, я целый день бродил в одиночестве, а к вечеру разражался слезами, как будто меня побили или умер кто-нибудь из родных.
Через приоткрытую дверь я смотрел в темную большую гостиную. Никого. Только зеркало висит себе, одинокое, холодное, да таинственно поблескивает.
Я редко смотрелся в него. Вдруг кто-нибудь увидит, как я любуюсь сам собой.
Длинный нос с ох какими широченными ноздрями, торчащие скулы, грубый профиль.
Но иногда я задумывался, созерцая себя.
Я молод, но зачем мне это?
Зачем я расту? В зеркале отражается бесполезная и недолговечная красота.
Раз мне уже тринадцать, конец детской беззаботности, отныне за все свои грехи я отвечаю сам. Так, может, не грешить?
11