Выбрать главу

Мало-помалу ее любовь к нему уменьшалась, а моя — становилась все сильнее. Живо вспоминаю одну глупую игру, в которую я часта играла. В «Наварро» был лифт, стены которого были сделаны из широко расставленных металлических пластин. Я входила внутрь, нажимала все кнопки от первого до последнего этажа и ложилась на пол кабины, так что ноги между пластинами «ходили» вверх и вниз. Однажды мои ноги перекрестились и застряли в металлическом каркасе. Лифт продолжал ездить. Всякий раз, когда он доезжал до низа, мои ноги больно царапало, а я не могла высвободить их.

Я вопила от ужаса. Я слышала, как зовут меня мама и Хэл, не зная, где я, и бегая в безумии то вниз, то вверх. А я настолько была парализована страхом, что не в силах была ничего сказать им. Хэл добрался до меня первый и держал меня на руках, пока мама была в истерике.

«Ну все, детка, все, — успокаивал он, — теперь все позади».

Я изо всей силы впилась в него и не отпускала всю дорогу до квартиры. Мама хотела взять меня на руки, но я ни в какую не хотела оставить Хэла. Пригласили врача, а я продолжала цепляться за Хэла, хотя мама была рядом. Даже после того как доктор сказал, что никаких повреждений, кроме ссадин и синяков, у меня нет, я умоляла Хэла оставаться со мной, пока не заснула.

Я помню этот инцидент так отчетливо, потому, что он помог мне понять не только, как много значил для меня отчим, но и как много я значила для него. Еще долго после того, как я оправилась, Хэл продолжал спрашивать меня, все ли в порядке, и говорил, какое облегчение испытал, узнав, что я не пострадала.

Это была одна из причин моего уныния, когда мама сказала мне — а мне тогда было девять, — что дедушка прав, и ее брак с Хэлом Паркером оказался неудачным. «Он очень славный и нравится мне, дорогая, но дело в том, что он просто не в состоянии содержать нас. Я зарабатываю недостаточно денег, чтобы заботиться обо всех троих, а дедушка не хочет помогать, так что…»

«Нет! — кричала я. — Нет, мама, я его не брошу! Давайте останемся вместе навсегда, как мы говорили! О, мама, пожалуйста, не делай этого…»

Отчим умолял ее передумать, но мама умела быть решительной. Я винила ее, но должна признать, что вина не была целиком на ней. Мама старалась сохранить брак, но нереалистичные представления Хэла, что он найдет хорошую работу в любой момент, и безрассудное курение, несмотря на постоянные заверения врачей, что сигареты убьют его, были непереносимы для нее. Так мы вместе с ней вернулись к бабушке и дедушке.

Больше я никогда не видела Хэла Паркера. Тем не менее я о нем слышала. Несколько лет назад он слег в больницу из-за болезни кровообращения. Почти слепой, он зажег сигарету, несмотря на запрет. Ко времени, когда к нему подоспела медсестра, его матрас был объят пламенем, и он умер. Курение, как и предсказывали доктора, убило его.

Будучи разведенной и имея теперь (когда заботу о нас взял на себя дедушка) больше времени на меня, мама перестала быть такой снисходительной и терпимой, какой я ее знала. Когда мне было десять, она записала меня в школу при церкви Святых Даров — не из религиозных соображений, а потому что в строгой католической школе легче было контролировать меня. Время от времени она продолжала ходить на романтические свидания — позже она вышла замуж в третий раз, — и когда ее собственная жизнь была заполненной, она становилась беззаботной, жизнерадостной и счастливой, как обычно. Если же была увлечена я, она становилась тревожной и даже подозрительной.

Даже дедушка не так беспокоился за меня, как мама. Когда я возвращалась домой с улицы, она обрушивалась на меня с вопросами: «Почему так поздно? С кем ты играла? Разве я не говорила тебе, чтобы ты не играла с этим Джонсоном?» Чем больше она задавала мне подобных вопросов, тем больше я переживала, что делаю что-то огорчающее ее.

Я никак не могла взять в толк, в чем дело, и пыталась понять. Но все, что мама говорила, это:

— Будь хорошей девочкой. Никогда не заставляй меня стыдиться тебя.

— Ты же знаешь, я ничего плохого не делаю, мама. Почему ты всегда задаешь мне эти странные вопросы?

— Я просто хочу, чтобы ты играла с хорошими соседскими девочками, — отвечала она и тут же посылала меня в продовольственный магазин, что опровергало только что сказанное.

Почему она никогда не отвечала на мои вопросы? Почему моя мама, которую я так любила, оставляла мои вопросы витать в воздухе? Я не знала слово «секс», но постепенно мне стало ясно, что мамино беспокойство по поводу моих товарищей по играм было связано с чем-то в этом роде. Я знала, откуда появляются дети. Мама не говорила об этом, но кое-что мне рассказала одна девочка моего возраста, другая девочка, постарше, рассказала больше, а остальное я домыслила сама. Я боялась пойти к маме и поделиться тем, что узнала, или думала, что знаю.

Когда мне было одиннадцать, у меня начались месячные, к чему мама меня не подготовила. Однажды утром я проснулась и увидела кровь на простыне и ночной рубашке. В ужасе я позвала маму, она взглянула и объяснила.

Теперь это не имело смысла.

— Ты говоришь, что это бывает у всех девочек, — допытывалась я. — Почему же ты не предупредила меня заранее?

Мама сказала, что ей жаль, но есть такие вещи, о которых мамы стесняются говорить.

— Почему? — настаивала я.

— Потому что неизвестно, — вздохнула мама, — какой вопрос приведет к сотне других.

У меня была сотня вопросов. И больше. Я стала искать кого-то, кто ответит, кого-то, кому можно доверять, кто будет честен со мной.

Глава 2

К 1920 году, когда мне было двенадцать, Чарли Чаплин был самой популярной звездой экрана. Публика любила картины с Мэри Пикфорд, Дугласом Фэрбенксом и Уильямом Хартом, но фильмы Чаплина она просто обожала.

И обожали Чаплина не только в Америке, где кино быстро распространялось, но и в самых отдаленных уголках мира. По некоторым оценкам, в 1920-е годы каждый из его фильмов посмотрели 300 млн человек, в том числе китайцев, мусульман и индусов, — и это в то время, когда не было нынешних скоростей распространения информации и рекламы. Уилл Роджерс называл его «самым известным американцем среди зулусов».

Он был определенно самым знаменитым американцем в Америке. (Никого не волновало, что в действительности он был английским иммигрантом. Мы считали его своим, как, смею думать, своим его считали и на Востоке.) Его появление на улице могло вызвать затор на дороге. Все, что требовалось владельцам кинотеатров, чтобы обеспечить аншлаг, это поместить возле билетной кассы его фигуру, вырезанную из картона, с надписью: «Сегодня я здесь!»

Рынки кишели статуэтками и открытками с изображением Чаплина, игрушками и куклами, чаплинскими рубашками, шляпами-котелками и десятками других символов, напоминающих о нем. Предприимчивый торговец мог разбогатеть, приложив картинку жалкого бродяги, усов, бамбуковой тросточки или гротескных башмаков к любому бесполезному объекту. Мы, дети, откладывали монетки к субботе, чтобы сходить в магазин и купить чаплинские леденцы, жвачку или надувные шарики. Я знаю, современные дети покупают кепки Дэви Крокетта, маски Зорро, фотографии «Битлз», но все эти увлечения как приходят, так и уходят Чаплинский же образ год за годом приносил устойчивые прибыли торговцам.

В ту эпоху, когда не было еще охотников за автографами, — в 1920-е годы, несмотря на избыток киножурналов, большинство кинозвезд за пределами экрана считались таинственными и, следовательно, недостижимыми, — вокруг него собирались толпы с криками: «Привет, Чарли!» и никогда: «М-р Чаплин». И если он всеми силами старался отделаться от них, то не оттого, что не терпел фамильярности, а скорее потому, что был искренне изумлен этой безумной любовью. Как он говорил мне позже: «Я представления не имел, как относиться к ним и их чувствам ко мне».

Когда во время Второй мировой войны Чарли критиковали за то, что он не развлекал наших военнослужащих, как это делали Боб Хоуп и Эл Джолсон, он отвечал, что его амплуа плохо вяжется с такого рода выступлениями. Это была правда, но это была не вся правда. На самом деле, внешне высокомерный, Чарли Чаплин был невероятно застенчив, и при всем том, что делала для него публика, он совершенно не был публичным человеком. При тех скудных порциях любви, которые он получал в детстве, всенародная любовь 1920-х тешила его тщеславие, но он испытывал замешательство, если на него обращали внимание.