Выбрать главу
Верней, не заглушало, а в него, В певучий шум проснувшейся столицы, Влились удары сердца моего, Что вдруг опять ровнее стало биться.
Дымки тянулись медленно в зенит, А небо все светлело и светлело, И мне казалось — сердце не болит, И сердце в самом деле не болело…
…Ты слышишь, сердце?    Поезда идут. На новых стройках начаты работы, И нас с тобой сегодня тоже ждут, Как тот шофер в машине ждет кого-то.
Прости меня, что, радуясь, скорбя, Переживая горести, удачи, Я не щадил, как следует, тебя… Но ты бы сердцем не было иначе.

1952

Сергей Васильев

Голубь моего детства

Прямо с лёта, прямо с хода, поражая опереньем, словно вестник от восхода, он летит в стихотворенье.
Он такой, что не обидит, он такой, что видит место, — он находит для насеста самый лучший мой эпитет. И ворчит, и колобродит, и хвостом широким водит, и сверкает до озноба всеми радугами зоба. Мне бы надо затвориться, не пускать балунью-птицу, но я так скажу: ни разу птицам не было отказу! С милым гостем по соседству любо сердцу и перу!.. Встань, далекий образ детства, белый голубь на ветру. …Было за полдень. В ограду на саврасом жеребце въехал всадник с мутным взглядом на обветренном лице. Всадник спешился. Оставил у поленницы коня и усталый шаг направил сразу прямо на меня. И, оправя лопотину[1], он такую начал речь: «Понимаешь, парень, в спину угодила мне картечь. Понимаешь… мне того… Плоховато малость. Понимаешь… жить всего ерунду осталось. Воевал я не за этим!..» Он придвинулся ко мне, и я в ужасе заметил кровь на раненой спине. Я — от страха в палисадник, пал в крыжовник и реву…
Только вижу: бледный всадник опустился на траву. Только вижу, как баранья шапка валится на чуб, только слышу, как страданья улетают тихо с губ.
Мне, конечно, стало горько, стало тягостно до слез — я к нему из-за пригорка, побеждая страх, пополз. «Понимаю, — говорю,— понимаю дюже… Может, спину, — говорю,— затянуть потуже? Понимаю, — говорю, — но куда ж деваться?» (Говорю, а сам горю — не могу сдержаться.)
Теребя траву руками, всадник веки опустил и, тяжелую, как камень, чуя смерть, заговорил: «Ты челдон, и я челдон. Оба мы челдоны… Положи свою ладонь на мои ладони. Слышишь, сполохи гудут по всему заречью — беляки по нашим бьют рассыпной картечью. На семнадцать верст окрест белые в селеньях, так что, кроме этих мест, нашим нет спасенья. Я, родной мой, прискакал на заимку эту, чтобы дать своим сигнал, если белых нету. Мы бы стали по врагу бить из-за прикрытья… Понимаешь, не могу дальше говорить я».
Было душно. К придорожью медом веяло с гречих. Всадник вздрогнул страшной дрожью, отвернулся — и затих.
Я, конечно, понял сразу то, что он не досказал. И решил, как по приказу: надо выбросить сигнал! Я — домой. Комод у входа. Открываю я комод! Вижу: в ящиках комода — свалка, черт не разберет! В верхнем пусто. В среднем тесно. В нижнем? В ворохе тряпья теткин шелковый воскресный полушалок вижу я! Мне не жалко полушалка — разрываю пополам! Полушалка мне не жалко… На чердак бегу. А там со своей подругой вместе, боевой и злой на вид, на березовом насесте голубь мраморный сидит! «Что ж! — кричу, — послужим, дядя! Повоюем на лету!» И, багровый клок приладя к голубиному хвосту, я свищу: «Вали на волю!»
И пошел винтить трубач по воздушному по полю, по кривой рывками вскачь! То петлями, то кругами, то в разлете холостом! И багровый шелк, как пламя, За его густым хвостом. То на выпад, то на спинку, то как ястреб от ворон!..
вернуться

1

Лопотина — по-сибирски: верхняя одежда.