Выбрать главу

Спичка догорела и обожгла Илюше пальцы.

— Прощевай, — сказал Рыбаков и ушел во тьму.

Софья Моисеевна, обеспокоенная долгим отсутствием Илюши, открыла кухонную дверь:

— Не стой на холоду. Простудишься. Иди в дом.

Илюша, поеживаясь, вернулся в кухню и сел за уроки. К ночи, когда все улеглись, он достал рыбаковскую тетрадку и разложил её на столе. За окном скулила метелица. За стеной в узкой каморке спали мать и сестра. Рядом похрапывал Данька. Илюше тоже хотелось лечь. Он хмурился, потом быстро раскрывал глаза, встряхивал головой и писал. Софья Моисеевна выглянула из своей каморки:

— Почему ты не спишь? Что это такое? Зачем тебе ещё ночью сидеть?

— Сейчас, сейчас, — отмахнулся Илюша.

Софья Моисеевна сокрушенно покачала головой, тихонько притворила дверь и легла на колченогую кровать. И тотчас набежали докучные думы, точно ждали минуты, когда кончится долгий трудный день и она останется наедине с собой. Они зароились, как мошкара на болоте, неотвязные и назойливые. И всё о том же, всё о том же — о сыне, о его судьбе. Вот он сидит за стенкой — устал за день, набегался по урокам, да свои уроки, да гимназия. Но чуть отдышался, сейчас за книги снова. Весь в отца. Того тоже невозможно было оторвать от верстака. Ночи напролет сидел, чтобы заработать лишнюю копейку, прокормить семью. Семья росла, а силы убывали. Прихватывал ещё лишний ночной час. Так и просидел все свои годы, сгорбясь за верстаком, ничего, кроме этого верстака, не зная в жизни и не нажив за ним даже на саван. И что он вообще значил в жизни — жалкий часовщик-самоучка, мелкая сошка, нищий? Каждый городовой был ему генералом, каждый писарь — губернатором. Всем нужно было кланяться и угождать — и приставу полицейской части, и магазинщику, дающему работу, и квартирному хозяину, которому не заплачено за полгода, и лавочнику, дающему в долг кусок трески. Но теперь уж довольно. Пусть все эти унижения кончатся. Пусть не знают их дети. Ещё несколько лет, и они выбьются. Кончит школу Геся; подрастет Данечка; окончит гимназию Илюша, пойдет на медицинский факультет, будет доктором. Шутка сказать! К нему будут приходить важные люди, и вытирать ноги в передней, и спрашивать, дома ли господин доктор, и говорить «пожалуйста». Господи, только бы дожить, только бы вытянуть…

Кровать закряхтела, задрожала всеми скрепами, словно и её обуревало нетерпение — когда же кончится вся эта темная жизнь. Софья Моисеевна осторожно встала и снова заглянула в комнату. Илюша сидел свесив голову, глаза его были закрыты. Софья Моисеевна на цыпочках вышла из каморки… Он-таки заснул. Бедный мальчик…

Она подошла к столу и тронула сына за плечо:

— Пойди разденься, сынок. Ляг как человек.

Илюща поднял одурманенную сном голову, с трудом разомкнул веки и захлопнул тетрадь.

— Уже два часа. Тебе же утром вставать. Разве можно так надрывать здоровье.

— Да-да, хорошо, — спросонок забормотал Илюша.

Он сладко потянулся и встал. Потом, расстегивая на ходу куртку, поплелся к кровати, сунул тетрадь под подушку, не раскрывая глаз разделся и растянулся рядом с Данькой на жестком матраце.

Софья Моисеевна вернулась к себе. Она легла, но сна не было. Она отдала им свой сон. И это её гордость… Пускай надо одолжить на обед, но, когда в прошлом году Илюша читал в гимназии реферат, сам директор подошел к ней. «У вас такой способный сын», — сказал он и первый подал ей руку. А рядом с ней стояла Бахрамеева — у неё три мучных лабаза и квартал домов, но у сына одни двойки… Спрашивается, кто же из них богаче?

Софья Моисеевна выпрямилась в кровати и широко раскрыла глаза. Может быть, мальчикам холодно? Она встала, снова вышла в столовую и прикрыла ноги сыновей старой клетчатой шалью. Из-под подушки Илюши упала на пол тетрадка… Он будет утром ещё в кровати учиться… Пусть лучше поспит лишние четверть часа.

Она отнесла тетрадь на старый комод, заменявший этажерку. Из тетради выглянуло женское лицо — какая-то фотография, должно быть… Сердце ревниво дрогнуло… Боже мой, зачем это? Мальчику всего восемнадцать лет. Кто знает, что ещё там, в этой тетрадке… Торопливой рукой она нашарила на комоде очки, взяла их и ушла с тетрадкой на кухню. Тут ей никто не помешает.

Она зажгла пятилинейную керосиновую лампу, по-стариковски далеко отставила тетрадь и принялась пришептывать над старательно выведенными ровными строчками. Дом молчал, наполненный тишиной и тараканьими шорохами. Тощий голодный прусак пробежал по потолку до светлого лампового кружка и остановился.

Отречёмся от старого мира,

Отряхнем его прах с наших ног.

Нам не нужно златого кумира,

Ненавистен нам царский чертог…

Софья Моисеевна строго выпрямилась и перевернула страницу.

Слезами залит мир безбрежный,

Вся наша жизнь — тяжелый труд…

Да. Это так. Она чихнула. Вот. Это действительно так. Слезы и тяжелый труд. Да. А что дальше?…

Но день настанет неизбежный,

Неумолимый грозный суд!

Суд? Над ними? Этими? Ну, этого она не знает. Но она помнит длинноволосых в косоворотках, которых приводит Геся. Ссыльных. Они говорят, что так и будет. Они говорят. Они хотят, чтоб так было. И за это они имеют скверную, невыносимую жизнь…

Грустно вздыхая, Софья Моисеевна перевертывала одну за другой пожелтевшие по краям страницы: «Погибшие братья, вам вечный покой», «Красное знамя», «Смело, друзья, не теряйте», «Машинушка», «Смело, товарищи, в ногу», «Интернационал», «Из страны, страны далекой», «На баррикады».

Многие строки этих запрещенных песен были знакомы Софье Моисеевне. В девятьсот пятом году их пели на улицах рабочие во время демонстраций. Над поющими трепетали красные флаги… Значит, теперь эти песни дошли и до таких вот гимназических тетрадочек…

И они уже занимаются политикой. Ну да — вот на последних страницах старательно переписана «Программа социал-демократической рабочей партии». А вот и воззвание какой-то организации «учащихся средних учебных заведений г. Петербурга»… Сперва, значит, Петербург, а потом Архангельск.

Софья Моисеевна грустно вздохнула и покачала седеющей головой. Таракан, пригретый, ринулся вниз и упал прямо в ламповое стекло. Язычок огня дрогнул, по стене запрыгали неистовые тени. Таракан хрустнул, как расколотый орех, и скатился от горелки к стеклу. Тетрадка кончилась. Из неё выпал продолговатый кусок картона. Пальцы Софьи Моисеевны цепко его захватили. Вот она — с чистым, строгим лицом. Глаза смотрят пристально, требовательно… Гладко зачесанные волосы открывают уши. Простой белый воротничок положен на гладкое глухое платье. Сколько ей лет? Кто она? Что нужно ей от её сына? Она повернула карточку оборотной стороной и прочла: «Софья Перовская. Повешена 3 апреля 1881 года».

…Уже повешена… Софья Моисеевна растерянно оглянулась, будто спешила изо всех сил к месту казни и вот опоздала…

Ненавистен нам царский чертог…

И вот её взяли и повесили…

Софья Моисеевна заплакала легкими слезами много плакавшей на своем веку женщины. О чем? О Софье Перовской, казненной назад лет тридцать? О длинноволосых ссыльных, которые были всегда голодны и отказывались от тарелки щей, которую она им предлагает? О сыне, который, пожалуй, не успеет стать доктором, если у него заведутся такие вот тетрадочки?