Выбрать главу

Никишин поднялся со стула и припал боком к печке. Она полыхала жаром, и Никишину показалось, что жар этот проникает ему в грудь. Он скинул куртку и остался в черной сатиновой косоворотке. Но от этого ему не стало легче. И мысли не стали веселей. Он рассеянно слушал чтение, и в нём копилась злоба. Чушь всё это, чушь вселенская. Разве это сейчас нужно? И как они не понимают! Вон Ситников говорит, что это замечательно, что реферат очень хороший, что Рыбакову, пусть он там оговаривает как хочет, а всё же удалось объяснить художественную речь писателя и, значит, раскрыть писателя…

— Закрыть, закрыть его нужно, а не раскрыть, — вмешался, не выдержав, Никишин.

— Почему? — удивился Красков, всегда споривший на собраниях кружка с Никишиным.

— Почему? Почему? — разъярился Никишин. — А потому, что он проповедует кнут и крепостное право. Какая мне забота до поющих дверей, в которые ломится Митька, когда за дверями-то этими голосит мужик, которого порют на конюшне Афанасия Ивановича, обжирающегося грибками и прочими деликатесами.

— Положим, на конюшне Афанасия Ивановича никого не пороли, — вставил Красков, — да и вообще сейчас уже не порют.

— Положим, — огрызнулся Никишин, — положим, что сейчас не порют на конюшне, а лупят прямо на улицах казачьей нагайкой. Положим, что тогда порол не зюзя этот — Афанасий Иванович, а сосед-помещик, покруче нравом, — что от этого меняется? Ровным счетом ничего. Порют и порют, и заметьте, что порют с благословения просвещенного автора, и заметьте ещё, что он рекомендует калить не только виноватого, но и правого, так и сказано. Надо же быть кривоглазым или вовсе слепым, чтобы этого не видеть. Еще Белинский писал, что это, мол, теперь не новость для всякого гимназиста, но я вижу, что Белинский на других гимназистов рассчитывал, а для вас это, видно, новость. А ты что, референт чертов, ты-то хоть прочитал ли внимательно Белинского-то?

— Вместе, кажется, читали, — отозвался Рыбаков.

— Читали, читали, — передразнил Никишин, — читали, да дурню грамота-то, верно, не в прок. Там же черным по белому сказано, что гоголевская Россия есть страна, где нет никаких гарантий для личности, что это есть лишь корпорация разных служебных воров и грабителей.

— Так эту Россию воров и грабителей и выставил Гоголь к позорному столбу в «Мертвых душах», — усмехнулся Красков.

— Выставил, выставил, — перебил Никишин, — это мало толку, что выставил. А сказал он, что нужно этой России? Нет, не сказал, а ударился в чертовщину. А вот Белинский сказал, что чертовщины этой и мистицизма в России и так хоть отбавляй и не они нужны, а пробуждение в народе, во всех этих гоголевских Ваньках и Васьках, чувства собственного достоинства. Как же пробуждает это самое чувство собственного достоинства ваш великий-то писатель? Ну, прямо сказать, очень просто. Он зовет их неумытыми рылами, проповедует крепостной кнут, проповедует, что учить мужика грамоте — это чепуха. Ну и понятно, почему Белинский называл такого дядю проповедником кнута, апостолом невежества, поборником мракобесия и татарских нравов. Вы мимо всего этого на рысях скачете и предпочитаете бобы разводить о красотах языка великого писателя да о поющих дверях в доме старосветских помещиков. Занятие, конечно, приятное. Двери-то у нас действительно поют, а вот люди стонут. Об этом и говорить надо, и рефераты писать.

Никишин яростно толкнул печную дверцу ногой, словно она была причиной всех общественных бедствий, о которых он с такой горячностью говорил. Казалось, что горячность его неиссякаема, но он смолк так же внезапно, как заговорил. В комнате наступила тишина. Сидевшие в ней примолкли, будто их вдруг потолком придавило. Но не прошло и минуты, как все зашумели и задвигались. Всем загорелось говорить, но всех опередил Красков.

— Фу ты, как нашумел, — усмехнулся он, поворачиваясь на стуле, — даже в ушах засвербило. Вот, поистине, много шуму из ничего.

— Постой, — перебил его, вскакивая со стула, Ситников, мгновенно разгорячась и перестав походить на обычного тихого и незаметного Ситникова, — постой, как это так из ничего? Вовсе не из ничего. Тут всё очень важно и принципиально. Но я сейчас вот о чём. Я прямо удивляюсь Никишину, честное слово. Да ведь это же замечательно — «Вечера на хуторе» или хоть возьми «Тараса Бульбу». Неужели ты этого не чувствуешь, Коля?

— Да, да, — снова ввязался Красков, — «Тараса Бульбу», которого, кстати, неистовый Виссарион, — это я к твоему сведению, неистовый Николай, — назвал созданием великим, понимаешь, великим?

— Не только «Тараса Бульбу», — вмешался, волнуясь и даже несколько бледнея, Илюша, — Белинский, это же каждому известно, назвал «Мертвые души» творением необъятным. Так ведь? Да ещё социальным, общественным, помнишь? И вообще, ты же знаешь его оценку Гоголя — великий поэт, поэт именно жизни и действительности? Он говорил, что верное изображение нравственного безобразия (а действительность тогдашняя ведь и была этим нравственным безобразием) могущественней всех выходок против него. А у тебя, Коля, мне кажется, что-то вроде выходки получилось.

— И довольно неуместной, — вставил Красков, закидывая ногу на ногу.

— Ну почему же неуместной? — обернулся к Краснову Илюша. — Уместной вполне, потому что вопросы, знаешь ли, такие, очень даже больные. Но сейчас Никишин, не знаю уж, намеренно или ненамеренно, но всё как-то перепутал. Он перемешал в одну кучу оценку как бы… ну, художественную, что ли, о которой говорил Митя, и оценку общественную, о которой говорил Белинский в письме к Гоголю, которое, ясно, и имел в виду Коля.

— «Художественную», «общественную…» — передразнил Никишин свирепо. — Не понимаю я этой двойной бухгалтерии. Как можно человека схватить за полы и разорвать на две части, и вообще очень уж мы все художественностью занимаемся, а дельного ни черта не делаем.

— Позволь, позволь, — прервал Никишина Красков, — что ты подразумеваешь под словом «дельное» и почему нам не заниматься художественностью? Сколько помнится, так ведь и говорилось в самом начале, что кружок наш — это кружок самообразовательный, а не политический заговор.

— А ты уже политического заговора испугался? — бросил Никишин, вымеривая комнату крупными шагами.

— Еще бы, — усмехнулся Красков, — просто мороз по коже и душа в подметки. Представляете — Никишин с дымящейся бомбой, с ножом в зубах, с красным смехом в глазах идет расшатывать устои общества. Картинка! Это, впрочем, только первая часть героической повести. Вторая часть начинается явлением нашего лысого Петрония, выступающего на арену истории закованным в синие латы министерства народного просвещения. У Никишина дрожат поджилки, и он с поклоном отдает бомбу директору. В эпилоге ему ставят тройку в поведении, но он дает начальству слово, что исправится и больше бунтовать не будет. Жуть! Как тут не испугаться, представив себе такое!

Красков сделал страшное лицо и закрылся руками. Никишин с разлета остановился у окна и с яростью обернулся к Краскову:

— На шуточках думаешь выехать, когда всерьез не по плечу.