— Что верно? — нахмурился Никишин.
— А вот насчет положения и насчет скромности. Гремишь очень.
— А что, я должен им пятки лизать?
— Брось. Ты же не маленький. Ты же видишь, что тебя подсиживают, ловят. Петроний ждет не дождется, чтобы ты выкинул какую-нибудь штуку. Тогда раз — и выпрут из гимназии, да ещё с волчьим паспортом, без права поступления куда бы то ни было. Сейчас этого мелкотравчатого Мизинца напустил, потом Прокопуса напустит, а там ещё кого-нибудь.
— Ну и пусть напускает, — вскипел Никишин, — а подличать и пресмыкаться я всё равно не стану.
— Подличать можно и не подличать, а в глотку им живьем лезть тоже не резон. Вообще ты и с ребятами неверно строишь отношения, Ершишься черт знает из каких соображений. С подношением Степану Степановичу мелкую оппозицию разыграл, от кружка нашего самообразовательного отпугиваешь людей, рычишь на всех, всё вокруг себя рассыпал. Теперь ещё большего дурака валяешь. Им тебя выпереть хочется из гимназии, а ты им сам же помогаешь, на рожон прешь, болтаешь при учителях лишнее, вчера на законе божием с отцом Зосимой сцепился о боге спорить.
— Я в нотациях не нуждаюсь! — рванулся Никишин. — Можешь убираться ко всем чертям, если я тебе не нравлюсь. А в кружке дряни держать тоже нечего. Любович с компанией ушли — экая потеря. Или Красков уйдет — тоже плакать не стану.
— Красков, положим, не уйдет, а тебе сократиться придется. Гамлет тоже мне, трагик. Как Скальский в нашем театре. Так рычит на сцене, что даже актеры шарахаются. Вроде тебя.
Рыбаков сел на кровати. Никишин расхаживал мимо него из угла в угол.
— Кружок у тебя больше устраивать нельзя, раз повадился Мизинец. Ещё накроет всех. А по реферату моему ты, Николай, очень хорошо выступал, интересно выступал, ей-богу, интересно, хоть и нарычал, конечно, как полагается. Я бы предложил тебе о Белинском реферат прочесть. У тебя бы здорово получилось. Взять, например, темой общественные взгляды Белинского, а? Нам всем очень важно сейчас к такого рода темам повернуться.
— Нарычу, — усмехнулся Никишин, — под стулья полезете.
— Ничего, стерпим. — Рыбаков поднялся. — Ну, ладно, я пойду. Ты бы латынь подзубрил. Завтра, гляди, как бы Прокопус на тебя не навалился, одно к одному.
— А ну его в болото, Прокопуса, Надоел он хуже горькой редьки вместе со своим Ганнибалом и отложительными глаголами.
— Опять забушевал.
— Да, опять, опять, и буду бушевать, потому что эта муштра меня бесит, потому что я за семь лет, что провел в гимназии, живого слова не слыхал. Меня обкормили латинскими пословицами. Меня блевать с них тянет. Понял?
— Понял, понял. И всё-таки подзубри. Тебя теперь ловить будут.
Никишин яростно выругался, потом прошелся по комнате и, шумно вздохнув, остановился у стола.
— Ладно, — сказал он с мрачной и неожиданной покорностью, — подзубрю.
Рыбаков попрощался и снова вышел на улицу. Всё так же стояла в морозном небе далекая луна и глядела вниз холодно и неотступно.
— Точно классный наставник за мной ходит, — усмехнулся Рыбаков и повернул к дому.
Глава седьмая. СОФЬЯ МОИСЕЕВНА ЗАГЛЯДЫВАЕТ В БУДУЩЕЕ
Никишина вызвали по-латыни. К удивлению Прокопия Владимировича, оказалось, что он хорошо знает перевод. Тогда латинист прибег к помощи грамматики, область которой так обширна, что в ней всегда найдется что-нибудь такое, чего ученик не знает. Прокопий Владимирович был нынче особенно мрачен и груб. Лицо его было сильно помято.
— Переложил вчера лишнего Прокопус, — шепнул Ширвинский Пете Любовичу.
Петя отмахнулся. Он слагал «Биллиардиаду», прославляющую Федьку Грибанова, великовозрастного второгодника, вечного обитателя классной камчатки, известного своей «врожденной неуспеваемостью» и виртуозной игрой в биллиард. Стихотворение шло отлично. Не хватало только последней строки. Петя отмахнулся от Ширвинского и шепотом перечел стихи:
Петя тужился, покусывал карандаш, выискивал последнюю строчку и всё не находил. Ширвинский дернул его за рукав. Петя свирепо огрызнулся.
— Ну и черт с тобой! — буркнул Ширвинский и перенес своё внимание на другие предметы. Впрочем, скоро и его внимание и внимание всего класса было привлечено поединком между Никишиным и Прокопием Владимировичем, выступавшим в союзе с Ганнибалом и многочисленными Сципионами. Несмотря на столь сильных союзников, латинист не сразу одержал верх. Никишин сопротивлялся упорно, и это, казалось, всего более и злило Прокопия Владимировича, наседавшего на него всё более настойчиво и беспощадно.
— Топит Никиту окаянный Прокопус, — шепнул Илюша соседу, досадливо покусывая губу.
— Сволочь, — шепнул в ответ Андрюша Соколовский. — Беспросветная сволочь.
Наконец неравный поединок кончился.
— Сядь, — буркнул Прокопий Владимирович, окончательно запутавший Никишина, и выставил в журнале угловатую двойку.
По классу прошел гул недовольства. Всем была ясна очевидная несправедливость двойки, и Никишин, утративший в истории с зеленым бюваром симпатии класса, вновь обрел их. Прокопий Владимирович в ответ на демонстрацию класса грозно рыкнул:
— Ярмарка! Базар! Прекратить!
Потом мутно усмехнулся и вызвал Ситникова. Явно попустительствуя в считывании с подстрочника, едва спросив перевод и не заикнувшись о грамматике, он поставил Ситникову пятерку.
Гул в классе возобновился с новой силой. Ситников, чувствуя себя скверно в роли невольного пособника злой игры латиниста, направленной против Никишина, сидел потупясь и чертя на полях учебника какие-то узоры. Потом вдруг решительно вскочил и срывающимся голосом заявил:
— Прокопий Владимирович, я считывал с подстрочника. Урока, в противоположность Никишину, я не учил.
На словах «в противоположность Никишину» Ситников сделал выразительное ударение. Класс мигом затих. Этого никто не ожидал, и меньше всего Прокопий Владимирович. Лицо его передернулось, он даже растерялся на мгновение. Потом, чернея лицом, брякнул:
— Дурак! — и зачеркнул пятерку.
Двойки он, однако, не поставил, и уже одно это гимназисты были склонны расценивать как поражение ненавистного Прокопуса Галаха. Целый, день обсуждалось в гимназии это неожиданное происшествие, а вечером оно стало достоянием стоустой молвы, среди реалистов и гимназисток, сбившихся, как обычно, на Троицком проспекте между Соборной и Поморской улицами. Никто не назначал ни места, ни времени этих ежевечерних сборищ; но так уж повелось, что едва ли не каждый из учащихся города к пяти часам вечера выходил из ворот и шел на Троицкий.