Это последнее решение подсказал Новиков. Он же рассказал о громком деле гимназистов-витмеровцев, о работе гимназических организаций в столице, о передовой молодежи, встающей на борьбу с насилием, о связи движения учащихся с рабочим движением.
— Знаете, что сказал на суде один из виднейших революционеров рабочий Петр Алексеев? — спросил Новиков, пытливо и пристально оглядывая обращенные к нему взволнованные лица собравшихся. — Он сказал, что «русскому рабочему народу остается только надеяться самому на себя и не от кого ожидать помощи, кроме одной интеллигентной молодежи…». Как же можно не ответить, не отозваться на такой призыв народа? Разве может честный человек, когда идет смертельная схватка за новый мир, оставаться безучастным и, стоя в стороне, смотреть издали — а ну, мол, чья возьмет?
Новиков приостановился, и каждый, словно продолжая его речь, сказал себе: «Нет, нельзя».
Говорил Новиков немного. Казалось, что на собрании он только для того, чтобы пересказать то, что знает о движении в петербургской средней школе.
Он следил за поединком Ситникова и приведенного Фетисовым на собрание восьмиклассника Дорохова по поводу какой-то прочитанной обоими нелегальной брошюры и не вмешивался в этот недосягаемо отдаленный от повестки дня диспут. Но, выждав сколько надо, вопросительно взглядывал на Рыбакова, и тот вставал, чтобы вернуть собрание в русло практики и сегодняшнего дня. Оставаясь в тени и, на первый взгляд, почти ни во что не вмешиваясь, он всем незаметно руководил.
Разошлись поздно, около полуночи. Уходя последним, Новиков сказал Рыбакову:
— Вы отлично справились с собранием, — а на пороге выходной двери деловито добавил: — У меня к вам дело, Митя. Рабочие лесопильного завода Кыркалова нечто вроде вечерней школы организовали. Вы займитесь с ними арифметикой. Что и как — завтра у Левиных сговоримся.
Новиков крепко пожал Рыбакову руку и ушел, не спросив его согласия на новую работу, будто оно само собой подразумевалось. Пройдя квартал, он нагнал Илюшу и, вынув из-за пазухи книжку, сказал ему:
— Спрячьте и передайте, пожалуйста, сестре.
Отдавая дома Гесе книгу, Илюша мельком глянул на обложку и прочел: «А. Бебель. Женщина и социализм».
Получив книгу, Геся тотчас принялась её листать, потом тут же села с ней за стол. В половине третьего ночи Софья Моисеевна, обеспокоенная отсутствием дочери, выглянула из каморки, в которой стояли её и Гесина кровати. В комнате было холодно и горел свет. Геся сидела над книгой, съежась под накинутым на плечи ватником и закусив зубами, карандаш. Прическа её сбилась набок, щеки, несмотря на холод, горели, губы измазаны были химическим карандашом, которым она делала выписки из книги.
Софья Моисеевна оглядела дочь с явным неудовольствием.
— Что ты сидишь? — сказала она ворчливо. — Ещё одна полуночница на мою голову. Не успеешь завтра дочитать свою книгу?
— Сейчас, сейчас, мама, — отозвалась Геся, — сию минуту.
Она подняла от книги голову и, откинувшись на спинку стула, сладко потянулась. Софья Моисеевна подошла к столу и сердито захлопнула книгу.
— Довольно жечь огонь. Довольно портить глаза. Что это за неслухи такие. Иди спать, я тебе говорю.
— Иду, иду, мама.
Геся поднялась, отобрала у матери книгу и спрятала её. Раздеваясь в темной каморке, она слышала, как ворчала, укладываясь в скрипучую постель Софья Моисеевна:
— Хотела бы я знать, что там такое в книге, что нельзя подождать до утра.
— Нельзя, мама, нельзя ждать, — откликнулась Геся, — утро придет и застанет нас врасплох.
Скрипнула в темноте кровать. Софья Моисеевна вздохнула:
— Ты говоришь, Гесенька, и думаешь что-то другое.
— Я думаю о том, чего нет, мама, что пока есть только в книжках.
— Зачем тебе думать о том, чего нет?
— Затем, чтоб оно было.
— А оно не останется в книжке, доченька?
— Нет, мама, оно не останется в книжке. Оно уйдет в жизнь, и тогда, мама, всё станет совсем другим. Сейчас книжка обгоняет жизнь. И вот будет — жизнь обгонит книжку, прекрасная и радостная жизнь, и женщина будет в этой жизни полноправным хозяином своей судьбы.
— Ох, не знаю, Гесенька. Пока что на это не похоже. Недаром у мужчин есть такая молитва — благодарю тебя, боже, что ты не создал меня женщиной. О такой молитве ничего не сказано в твоей книжке?
Софья Моисеевна снова вздохнула. Геся лежала закинув руки за голову. Глаза её были широко открыты. За темным пологом ночи стоял светлый, незнаемый и прекрасный мир, открывшийся ей сегодня на страницах книги.
— Молитва, — сказала она тихо. — Человек слишком много молился, мама, и слишком мало требовал. В этом вся беда.
Глава пятая. О ПРЕПЯТСТВИЯХ И ЗАМЕШАТЕЛЬСТВАХ
Она чуяла недоброе. Илюша часто задумывался, бывал грустен.
— О чем? О чем ты? — спрашивала Аня и прятала белую руку в густую темень его волос.
Он встряхивал головой:
— Так. Пустяки.
— Да-а, пустяки, — говорила она протяжно, — вон какой грустный. Ты не хочешь мне сказать.
В другой раз он ловил её на том же.
— Елка! — окликал он. — Елка, ты что?
Она вздрагивала:
— Я? Что я? Я ничего.
— Нет, не ничего. Что с тобой? Ты какая-то печальная.
— Я? Ничуть.
Она встряхивалась и пыталась улыбнуться. Она молчала, утаивая, как и он, свои тяготы. В глухом, толстостенном доме на Архиерейской происходило то же, что в полутемной комнате на Поморской, хотя и на иной лад. Стоило Ане, сидя за вечерним чаем, взглянуть на часы, как мать багровела и брякала блюдцем о стол:
— Уже сряжаешься? Часы считаешь? Глядеть на тебя муторно, грязнохвостая. Вот уж истинно — в тихом омуте черти водятся. Ну, чего буркалы-то лупишь? Вижу, насквозь вижу тебя, да не будет по-твоему, бесстыжая. Лучше за трубочиста замуж отдам, ничего, что ученая. Велик прок от вашего ученья. Взять вот за косу да поучить о порог.
Агния Митрофановна, ярясь, гремела чашками. Багровые щеки её дрожали, как студень. Ею владела древняя и патриархальная ярость. Так делывали деды, так учили бабки своих дочерей, и её подмывало сгрести непокорную дочь за косу. Однажды она уже и руку протянула, но случившийся поблизости Матвей Евсеевич тихо сказал:
— Только тронь!
При этом он так посмотрел налившимися кровью глазами, что Агния Митрофановна только перекрестилась. Потом она ревела, навалясь необъятной и мясистой грудью на стол, хлюпая в край кофты и причитая:
— Навязались, ироды проклятые, на мою голову.
Аня ни словом не отвечала на брань матери. Молча поднявшись из-за стола, она уходила к себе, пережидала бурю, прокрадывалась в переднюю и, торопливо накинув шубку, убегала из дому.