— И покричу, — упрямо огрызнулся Никишин, — пусть послушают.
— Ну-ну, валяй! — насмешливо кивнул Ширвинский и отошел в сторону.
Математик медленно повернулся, сделав равнодушное лицо, прошел мимо семиклассников и остановился неподалеку от них.
— Пойдем, — тихо сказал Рыбаков, беря Никишина за локоть, и потащил его прочь.
Четвёртый и пятый уроки прошли в перешептывании и напряженном ожидании. Наконец ударил последний звонок. Двери классов распахнулись. Топот бегущих ног наполнил старое здание. Гимназисты густо высыпали на узкогорлую лестницу и ринулись вниз. На середине лестницы шумный поток внезапно застыл. Стоявший над толпой говорок опал, выкрики оборвались. Дробно стучавшие по ступеням подошвы зашаркали скучно и степенно, лица вытянулись: по лестнице навстречу гимназистам, прямой и медленный, поднимался Аркадий Борисович Соколовский.
Синий сюртук тесно облегал его сухую высокую фигуру. На лице лежала печать преждевременного увядания. Движения были скупы и связанны. Голову Аркадий Борисович нес высоко и надменно. Она была величавой и пустынной. На ней не видно было ни одного волоска. Лысина перестала быть лысиной и стала строгой начальственной плоскостью. Она была как бы огромным лбом, разросшимся до темени, до затылка, и придавала владельцу его вид римского философа. Так как все римские деятели в представлении гимназистов были такими же гладкоголовыми, как мраморные бюсты, изображенные в учебнике древней истории, то к новому директору быстро приросла кличка Петроний.
Глядя прямо перед собой тусклыми голубыми глазами, Аркадий Борисович поднялся по лестнице во второй этаж, пересек пустой и гулкий зал, вошел в коридор и встал на пороге седьмого класса. Двадцать шесть гимназистов, одергивая курточки, поднялись ему навстречу. Аркадий Борисович помедлил возле дверей, потом, не сгибаясь, как солдат, прошел к учительскому столу. Здесь он снова помедлил и оглядел класс. Гимназисты стояли, отвернув лица в сторону и потупясь. Только одна пара глаз смотрела ему в лицо.
«Дерзок, — решил про себя Аркадий Борисович, — дерзок».
Никишин усмехнулся, но глаз не отвел. Класс молчал.
«Чего он тянет?» — тоскливо подумал Андрюша, искоса взглядывая на отца.
— Садитесь, — кисло уронил Аркадий Борисович и оглянулся на доску.
Класс громыхнул крышками парт. Аркадий Борисович поморщился:
— Кто сегодня дежурный?
— Я, — вскочил Ситников.
— Однако, — сказал Аркадий Борисович, — вы неряшливы.
Ситников поежился, словно ему стало вдруг холодно.
— Пойдите вытрите доску. И впредь прошу вас придерживаться установленных правил порядка. Убедительно прошу.
Ситников заспешил к доске и торопливо обмахнул её сухой тряпкой. От доски поднялось облачко белой пыли. Аркадий Борисович страдальчески поморщился:
— Пойдите намочите губку.
Аркадий Борисович словно надломился в пояснице и сел за учительский стол. Ситников, сбиваясь в движениях, схватил губку, уронил её на пол, поднял и выскочил с ней в коридор. Аркадий Борисович сидел и ждал. В классе стояла неестественная, почти осязаемая тишина. Каждому из гимназистов казалось, что в комнате нестерпимо душно, что так они сидят невесть сколько времени, что это никогда не кончится, что мир застыл, закостенел и самое время уныло остановилось. Не выдержав, кто-то резко повернулся и скрипнул партой. Класс с облегчением вздохнул и благодарно оглядел нечаянного смельчака. Вошел Ситников, неся мокрую губку. С губки капало. Ситников этого не замечал. Хуже того, обтирая доску, он так усердствовал, так сдавливал рукой губку, что вода ручьем побежала в желоб доски, подмочила мел и потекла на пол.
Аркадий Борисович сокрушенно покачал головой, Ситников наконец заметил, что переусердствовал, и в растерянности остановился.
— Просушите же тряпкой, — сказал Аркадий Борисович. — Кстати, ваша мать подала прошение об освобождении вас по бедности от платы за ученье. Я должен уведомить вас, что педагогический совет удовлетворяет подобные ходатайства лишь в том случае, если ученик порядочен и в успехах, и в поведении, и во всех иных отношениях. Кто ваша мать по роду занятий?
— Моя мать?… По роду занятий?…
Аркадий Борисович кивнул и побарабанил пальцами по столу. Томительное молчание длилось бесконечно, и, когда уже невозможно было вынести его, Ситников пролепетал:
— Моя мать… она стирает… — Ситников потупился и смолк.
— Она прачка? — выговорил Аркадий Борисович раздельно. — Ну, вот видите, а вы не умеете тряпки в руке держать, доску высушить… Идите на место…
Ситников отложил тряпку. Руки его дрожали. Низко наклонив голову, ни на кого не глядя, он пошел на место. В глазах его стояли слезы досады, лицо заливал багровый румянец.
Такой же румянец набежал на сухие щеки Андрюши Соколовского. Он сидел сгорбясь, будто вдруг состарился или ждал удара. Подобно Ситникову, он никому не мог смотреть в глаза, и только случившийся в руке карандаш судорожно шаркал по раскрытой книге, выводя вкривь и вкось одно и то же слово: «Подлец… Подлец… Подлец…»
— Ну-с, — выговорил наконец Аркадий Борисович, предваряя готовое вспыхнуть в классе движение. — Я полагаю, что вам известна причина моего прихода. Полагаю также, что мы найдем общий язык, хотя, признаться, мне представляется это нелегким. То, что вы позволили себе сегодня на уроке немецкого языка, в высшей степени неприлично. И потом это общее недостойное запирательство, эта ложь, это совершенно превратное понимание обязанностей по отношению друг к другу и к преподавательскому составу… Всё это совершенно несогласно с той педагогической системой, которая нам неукоснительно рекомендована округом, которая испытана десятилетиями и которую вы намеренно подрываете. Вы не должны забывать, что наше учебное заведение существует свыше ста лет, что оно имеет и не может не иметь своих славных традиций, что мы не можем выпускать людей дурно воспитанных, с дурно направленным умом. Нам доверили дело вашего воспитания, и мы вводим его в твердые рамки, и каждый воспитанник, который ставит себя вне этих рамок, тем самым ставит себя вне стен учебного заведения, а в случае упорного своеволия — вне всякого учебного заведения империи. Печальный опыт недавнего прошлого, я полагаю, должен был бы научить вас…
«Печальный опыт… Печальный опыт, — лениво писал Илюша в раскрытой общей тетради. — Я хочу есть… Печальный опыт… Я хочу лопать… «Плачьте, красавицы, в горном ауле. Правьте поминки по нас». Пропали наши души, пропали наши дневники…
Ясно всем как апельсин -
Сей мужчина сукин сын.
Печальный опыт… Крупинки житейской мудрости: «Арбуз больше вишни. За неимением арбуза согласен на картошку».
Илюша оглядывается. Он видит поглупевшее, с отвислыми губами лицо Носырина, благонравный испуг Шошина, подергивающийся глаз Жоли Штекера… Он отворачивается… Снова карандаш вычерчивает в тетради кружочки, спирали, стихотворные строчки: