Альма, подружка моя. Помнишь девичник наш? Разошлись мы, как видишь. Ты выбрала замужество, а я… я прорубь. Спасибо за всё хорошее, что ты мне делала всегда, за ласку твою. Не осуждай свою Аньку, не думай, что это оттого, что я размазня. Нет, Аленька, нет, не размазня я. Просто так вышло. Желаю тебе счастливой, хорошей жизни.
Гесенька, спасибо тоже и вам за дружбу. Вы из таких, которые могут через всё пройти и душу сохранить нетронутой. Я знаю — вы сильная и не согнётесь. Порадуюсь хоть за вас. Поцелуйте за меня Софью Моисеевну. Пусть не вспоминает обо мне плохо. Прошу у неё прощения за всё горе, что причинила ей. Пусть верит, что хотела сделать так, чтобы всем, всем было хорошо. Но этого никак нельзя. Верно она сказала, что и добрые всё равно зло приносят, так устроена жизнь. Я не хочу зла приносить, особенно тем; кого люблю душой.
И ты, Илюшенька, тебе-то всего трудней писать. Я хотела бы, чтобы ты понял меня. Я хотела бы, чтобы ты не осуждал меня и не очень жалел. Ведь ничего, кроме страдания, не было бы, если бы я осталась жить, — посмотрим в глаза правде, мой милый. Так ведь оно и есть, так и было бы. Уж я знаю. Есть на свете девушки, которые лучше меня в сто раз, которые смогут дать тебе счастье. Я глупая и слабая, не сумела принести его. Ты умный и смелый — найдешь. Твоя жизнь должна быть такой же прекрасной, как твоя душа, как весь ты. Всё, всё, что только есть в ней лучшего, пусть будет для тебя. Боже мой, боже мой, только сейчас, в эту минуту я поняла, как много я оставляю. Вот и слезы набежали. Но это ничего. Ты не думай, что мне тяжело. Нет. Теперь, когда всё решено, я уже не так страдаю.
Я с тобой до последней минутки. Прости меня, глупую, прости твою скверную Елку, не сумевшую дать тебе счастья. Не стоит жалеть о ней. Не надо. А если всё же потом, когда-нибудь вспомнишь обо мне, вспомни по-хорошему.
Прощай, прощай… Не знаю, не знаю, как оторваться от тебя. Прощай же. Прощай…»
Аня отложила перо, и впервые за весь день дрогнуло её сердце. Может быть, она делает не то, что нужно? Может быть, надо всё-таки жить, жить во что бы то ни стало и брать счастье хоть урывками, хоть минутками?
Но тогда что же? Тогда надо разорвать себя на частицы и жить одной частицей существа и быть мертвой другими. Может она это сделать? Умеет она это делать?
Нет. Она может жить только целиком, только всем, что есть в ней.
Она откидывает назад косу, и медленные слезы текут по её щекам. Ей жаль уходящую из жизни девушку.
Наконец она встает из-за стола, вытирает глаза и одевается в свое лучшее платье. Потом обходит комнату. Она прикасается к одной вещи, к другой. Держит их в руках, поглаживает, прижимается к ним щекой, приникает всем телом. Вещи обступают её, как старые, испытанные друзья. Комната дышит давно забытыми и вновь возникающими мыслями…
— Прощайте! Прощайте, — говорит она, качая головой, и надевает шубку.
Потом подходит к зеркалу и надевает шапочку, старательно подбирая под неё выбившиеся прядки светлых волос. В последний раз она оглядывает стоящую в зыбком стекле девушку и кивает головой.
— Прощай, — говорит она ласково. — Прощай.
Потом еще раз оглядывает все вокруг и говорит вздохнув:
— Вот и всё.
Потом поворачивается и выходит из комнаты.
Бабка стоит возле крана и ополаскивает какую-то миску. Аня пробегает мимо неё и, перехватив на лету укоризненный и вопрошающий взгляд, выскакивает на крыльцо.
В ноги ударяет неровный свистящий ветер. Густая белесая метелица заволакивает двор, улицу, высокий забор. В нижнем этаже кто-то из приказчиков тренькает на балалайке.
Она сбегает с крыльца и идет сквозь плотный наволок метели недальней своей дорогой. Дойдя до набережной, она спускается к реке. Здесь, на просторе, ветер зло и остервенело кидается ей навстречу. Она останавливается, низко нагибает голову и снова идёт вперед, в гудящую тьму. Под рыхлым свежим наметом лежит накатанный пласт дороги. Значит, она идет правильно… Это, должно быть, где-то близко, шагах в ста от берега…
Она вглядывается в снежную заволоку, прикрыв глаза рукой. Влево что-то в самом деле темнеет.
Она оставляет дорогу и сразу проваливается по колено в снег. Она падает на бок, и ветер закидывает её густой снежной россыпью. Она поднимается и упрямо идёт вперед. Темное пятно густеет и распадается. Она различает торчащие из снега елки. Это вешки, которыми обставлена прорубь. Сюда, с двоеручными корзинами на низких саночках, приходят днем бабы полоскать белье. Для них и прорублен близ берега этот водяной лаз.
Увидев вешки, она кидается вперед. Шубка распахивается. Ветер подхватывает разлетающиеся полы, тянет назад. Она хватается руками за вешку. Колючая хвоя царапает кожу. Она отдергивает руку. Меж пальцев застревает оборванная резким движением веточка — темная, обледенелая, шершавая.
Аня смотрит на неё жалостливыми глазами и прячет за вырез платья к теплой груди — пусть пригреется.
Потом она поворачивается, и глаза её останавливаются на зияющей черноте проруби.
Она содрогается и отступает. За пазухой, как пичуга, трепыхается колкая веточка.
— Елка, — говорит она, — елка, — и, прижимая руки к груди, вдавливает в тело холодную упругую веточку. — Елка.
Потом делает шаг вперед и, закрыв глаза, катится по обледенелому скату вниз, к темной, стылой воде…
Глава седьмая. САМОУБИЙСТВО ОТМЕНЕНО
Гроб стоит в церкви. Он сделан по особому заказу, обит глазетом и парчой. Свечной чад и густое дыхание толпы подымается к высоким церковным сводам. На хорах трубно отхаркиваются громоподобные басы с пунцовыми носами и львиными шевелюрами. Подростки-дисканты в синих балахонах пощипывают исподтишка друг друга и, отвернувшись, фыркают. Соборный хор в полном составе.
Давно не видали архангелогородцы столь богатых и пышных похорон.
— Тыщи в полторы, поди, вскочила Матвею Евсеичу покойница-то, — шепчет соседу плотный рыбнорядец.
Сосед истово крестится и, скосив глазок на приятеля, бросает солидно:
— Полторы? А я так смекаю, и тремя не обошлось.
— Ну-у? — почти испуганно шепчет рыбнорядец. — Ай да Матвей Евсеич.
Он вытягивает шею и приподымается на цыпочки, чтобы взглянуть через плотный частокол голов на щедрого родителя. В глазах его — нескрываемое уважение, почти восторг.
Матвей Евсеевич высится возле гроба неподвижной огромной тушей. Как вошел в церковь, как стал на этом месте, так и стоит каменной глыбой. Всей церемонией распоряжается старший приказчик Матвея Евсеевича — расторопный и хлипенький человечек с бородкой клинышком и блудливыми глазками. Время от времени он подступает лисьими, крадущимися шажками к хозяину и, приподнявшись на носки, что-то шепчет ему на ухо. Матвей Евсеевич поводит густой бровью и снова застывает в мертвой неподвижности. Он не видит ни приказчика, ни всхлипывающей рядом Агнии Митрофановны, ни повязанной черным платком бабки Раисы, стоящей возле гроба на коленях, ни блеска свечей, ни потной толпы, набившей церковь жарким комом до самой паперти… Нагнув тяжелую голову, он смотрит прямо перед собой на невысокий холмик гроба.