Я прочищаю горло.
– Утром я рисовала, – решаю признаться, но это ни к чему. Маун Валженд уже выкладывает мои работы на стол, не скрывая улыбки. Перебирает ворох набросков и акварелей. Я не верю в его доброжелательность. Он умеет врать лучше любого, кого я знаю.
– Я видел. Весьма недурственно!
На меня накатывает омерзение. После чужих рук бумага кажется… грязной. Не хочу даже трогать её. Листы словно осквернены одним его присутствием.
Я не спрашиваю, почему у Валженда находятся рисунки, которые я никому не хотела показывать, для чего спрятала ото всех под матрас. Я не задаю вопроса, как он находит то, что я бережно прячу, будь то вещь или мысль, которую не желаю озвучивать.
– Но почему ты используешь такие мрачные цвета?
Я пожимаю плечами. Не хочется пояснять, хотя и сама не знаю ответа. В лечебнице у меня нет желания использовать для работ яркие оттенки.
– Почему бы тебе в следующий раз не разбавить картину немного жёлтым или добавить вот сюда, – он указал на место на бумаге, – зелёной краски?
Я злюсь. Никто не смеет указывать мне, как писать.
Но сдержанность, сдержанность и ещё раз сдержанность – вот три кита, на котором держится моё пребывание в Кассенри. Пока мне не удалось сбежать, нужно постараться снизить дозы лекарств, которыми они травят меня. Иначе я рискую стать «овощем», как некоторые обитатели этого места. А чем больше я высказываюсь, позволяя заглядывать себе в душу, или не скрываю чувств, тем сильнее они «лечат». От мнимой болезни, завладевшей разумом.
– Мы можем устроить выставку твоих работ на следующей неделе, как скажешь? – участливо интересуется док, хотя ему ничего не стоит отобрать мои акварели и деть их туда, куда ему вздумается.
Маун удивляется, когда получает от меня согласие. Но правда состоит в том, что мне абсолютно всё равно, что станется с этими рисунками. Завтра я уеду.
Домой.
– Вскоре в Кассенри состоится приём. Гостям должно понравиться твоё творчество, – поясняет он, но в душе у меня лишь безразличие. Свобода – вот единственное, что дорого мне.
За месяц пребывания в лечебнице сюда не попало ни одного человека, который потом бы вышел отсюда прочь. Люди предпочитают забывать о больных родственниках. Пациентов стыдятся, их не любят выводить в свет. А кому ещё, кроме родни, будет интересно увидеться с душевнобольными?
Но меня это уже не должно волновать. Из знакомых в моё безумие всё равно никто не поверит. Даже Ирри Ланд, хотя она морщила нос всякий раз, когда видела меня. Я привыкла к её холодному безразличию, как лимонад – ко льду.
Будто подслушав мои мысли, Маун Валженд выглядит разозлённым, когда отпускает меня, и что-то остервенело строчит в своём блокноте. Он так сильно давит на карандаш, что я слышу, как ломается грифель.
Мужчина ругается и берёт новый. Что же вы так несдержанны, док?
Я закрываю дверь и выхожу в коридор. Передвигаться одной по Кассенри – немалая роскошь. Раньше она была мне недоступна. Я иду, погружённая в свои размышления, как до меня снова доносится этот смех. Чистый, как будто детский. Я невольно ускоряю шаг.
Впереди мелькает что-то багряно-рыжее, словно осенняя листва в Даурнорде, но мне со своим плохим зрением не разглядеть. Это интригует. Пациенты лечебницы не носят яркие ткани. Платья здесь лишь сизо-серых и грязно-голубых цветов.
Я прибавляю шагу и натыкаюсь на медсестру. Она стоит, закрывая мне проход. Я злюсь, хотя стараюсь не подавать вида. Чудесного смеха больше не слышно. Я упустила свой шанс узнать, кто это показался в коридоре.
– Куда торопишься, Вира? – с лживой заботой спрашивает меня женщина в белом халате. Я замираю, чувствуя себя мелким беспомощным зверьком рядом с зубастой гиеной.
– Я устала, – отвечаю, надеясь, что она отступит, но от этого неверного движения ловушка лишь захлопывается:
– Пойдём, поможем тебе уснуть, девочка.
Я вздрагиваю. Хватит лекарств, чёрт возьми! Но возражать мне нельзя. Покорность.
– Разумеется.
Но согласие никому не требуется. Мы поднимаемся наверх. Она придерживает меня за локоть, будто я могу убежать. Будто мне есть куда бежать…