Слишком яркая для серой лечебницы. Ненастоящая. Чужая.
– Едва ли это имеет значение, – наконец заключает она.
Арфа подходит к кровати и уверено, как будто делала это уже не раз, приподнимает матрас, откуда достаёт припрятанные мною рисунки. Кажется, здесь мои тайники не являются ни для кого секретом: недавно доктор Валженд с той же лёгкостью справился с поиском.
Видимо, о нём успеваю подумать не только я одна:
– Ты должна попросить у дока мольберт, – советует гостья, просматривая работы. Она перебирает ворох бумаги, касаясь пальцами нарисованного грозового неба, будто желая стереть его прочь. Как и Мауну Валженду, ей не нравятся мрачные цвета, чего девушка не считает нужным скрывать.
– Немного света никому не помешает, – говорит она, но я отказываюсь брать другие краски:
– Моя палитра – это я сама, – протестую в ответ я, по привычке кусая губы.
– В этом-то и дело, – с грустью замечает Арфа. Её силуэт на фоне подсвеченного стекла кажется нарисованным сухой пастелью. Мне хочется взять в руки тёплые мелки и изобразить его прямо сейчас. С сожалением вспоминаю, что в Кассенри для меня не существует ничего, кроме акварели и простого карандаша.
В воздухе повисает неловкое молчание, лишь звенят браслеты на руках девушки, но каждая из нас в этот момент думает о своём.
– Я тебя раньше здесь не встречала, – сообщаю я, пытаясь начать дежурный разговор и отвлечь её от неприятной для меня темы, но внезапно натыкаюсь на грубость:
– А ты много видела, кроме своего носа? – раздаётся резкий вопрос. Неожиданно для себя подмечаю, что если это была попытка задеть меня, то она провалилась. За время пребывания в Кассенри я успела обрасти толстой шкурой.
– Нет, – честно признаюсь я.
Улыбка трогает её сухие, покусанные губы. Невольно бросаю взгляд на руки: её ногти тоже явно погрызены, судя по неровным краям на пластинах. Как у меня.
Она снова замечает:
– Твои акварели понравятся гостям. Док будет счастлив. Тебе следует обязательно потребовать у него после выставки новые, хорошие краски и кисти, плотную бумагу, мольберт и что там ещё нужно для счастья вам, художникам?..
– Мне достаточно того, что есть, – не соглашаюсь я.
Арфа переводит на меня внимательный взгляд и слишком серьёзно, как будто желает донести до меня нечто большее, чем сама произносит, заявляет:
– Это тебя и отличает от остальных...
Она не успевает закончить фразу. Мы слышим чьё-то приближение. Шаги гулко звучат в коридоре. Моя комната в нём одна из последних, и я сохраняю надежду, что чей-то визит не связан со мной. А гостья же торопливо прощается, напоследок быстро кидая мне:
– До скорого, Вира, – и уходит, так и не договорив.
Без неё в комнате становится пусто. Успевшие стать привычными стены снова выглядят мрачными. Одиночество давит на меня, повисая почти осязаемым плотным комком в воздухе. Я чувствую себя так, словно опять оказалась здесь в первый раз. Свет будто меркнет. Ощущение безнадёжности и обречённости всё усиливается. Мне грустно. Я заперта в клетке, и мне не выбраться из неё.
Я поворачиваюсь к окну и вижу, как ещё недавно бывшее ясным небо заволакивают тяжёлые стальные тучи. Один пейзаж сменяется на другой, обычный.
Запах корицы исчезает так же внезапно, как и появился. В комнату падает холодный свет. Резкий и такой скудный, что кажется высохшим. Он красит всю меблировку голубым и силковым [*голубой, васильковый], хотя ещё недавно здесь господствовал только один цвет – золотой...
Выдох.
Я так скучаю по солнцу, что хочу утонуть во тьме, лишь бы прогнать из души это чувство. Но меня греет одно: там, где свет холодный, тени тёплые. По крайней мере, так любил сказывать мастер Дарн.
Он учил меня созерцать, видеть красоту там, где её не заметит другой. Любоваться непогодой: летними грозами и снежными буранами, искрящимися льдинками града и хрупкими невесомыми снежинками. Заставлял гулять под дождём… После долгих прогулок я возвращалась домой уставшая, вся в грязи, но воспоминания оставались в душе надолго. И я воскрешала их на своих полотнах…