Выбрать главу

Впрочем, этот смех уже не казался ему ни ужасным, ни внушающим страха. Разве что, на редкость бессмысленным показался он Давиду, – таким каким смеялся когда-то жирный Рувимчик, сын торговки-эфиопки с соседней улицы, вечно пахнувший шоколадом или мятной карамелью, за что его звали Батончик Дерьма, и чей смех Давид слышал напоследок, прежде чем в наступившей тишине сомкнулись за его спиной стеклянные ветви и чей-то голос, наполнивший собой все видимое пространство, сказал, не заботясь о том, слышит ли кто-нибудь его или нет, – "Приду и в святости Моей освятишься".

Именно так и было сказано, и это лишало тебя возможности сомневаться, тем более что сразу после сказанного на мир опустилась долгожданная тишина и черная фигура в шляпе, мелькнувшая напоследок среди деревьев, могла, наконец, вернуться туда, откуда она и начала когда-то свой путь, требовалось только поскорее скрыться среди всех этих "вавов", "йодов" и "зайнов", чтобы самому стать одним из них, – вот так, раскинув руки-ветви, протянув их навстречу уже меркнувшему небу, пустив корни в лежащую под ногами бездну и повторяя про себя, что награда – это всего лишь возвращение, а обретенное всегда в состоянии обрести только самого себя.

Наверное, именно поэтому таким чужим выглядело теперь собственное отражение, смотрящее на тебя из туманной дали меркнувшего небесного зеркала, – хотя следовало признать, что оно имело несомненное сходство с физиономией жирного Рувимчика, – каким его можно было видеть в телевизионной религиозной программе, которую он вел каждый четверг: те же кокетливо пружинящие, безукоризненно завитые пейсы, и заплывшие хитрые глаза, да еще это непередаваемое выражение лица, – словно он был со Всевышним в самых близких отношениях, которые требовали теперь от всех окружающих уважения и понимания. При этом, разумеется, он тоже ничего не желал знать о твоей жаждущей благословения нагой плоти, которая, быть может, была только преддверием другой, последней и ослепительной наготы, стремящейся прочь от оплетающих ее мертвых ветвей и корней. Это значило, конечно, что прежде чем выбрать направление бегства, следовало без промедления узнать, кто же ты все-таки такой, забывший свое имя и не помнящий своего лица?.. Кто ты, смотрящий сквозь мертвую сеть ветвей, как взбирается на небосвод мерцающий алмазами Скорпион, – уже готовый выкрикнуть в окружающую тьму давно готовый вопрос, который следовало задать, пока Рувимчик на экране телевизора еще не успел взять в руки микрофон,

выдохнуть эти застрявшие в горле слова,

чтобы услышать в ответ голос рабби Ицхака, –

– близкое пробуждение иногда позволяет нам расслышать и понять тишину самой нашей оставленности, на несколько мгновений остающуюся от навсегда уходящего от нас сна, –

– голос, подобный порывам сухого хамсина, поющего свою песню над сожженной травой Негева или рокоту, плывущему над Храмовой площадью в Песах или в Шавуот –

– этот никогда не утруждающий себя повторениями голос, ответивший ему:

«Ты – Давид Вайсблат, пресс-секретарь футбольного клуба "Цви", играющего, как умеет, перед лицом Господа твоего, который вывел народ твой из плена и исполнил все до последнего слова, как клялся отцу их Аврааму в Харране…»

Донесшиеся до слуха слова были услышаны в уже осязаемой тишине пробуждения. Они, несомненно, принадлежали рабби Ицхаку. Но только не стремительно тающему сну. А поскольку этот голос также ни в коем случае не мог принадлежать возвратившейся реальности – хотя бы только потому, что тело его хозяина уже несколько лет мирно покоилось на южном склоне Еврейского кладбища, – то, вероятно, оставалось отнести эти слова к реальности другого, высшего порядка, – к той самой, которая была, как пишут знающие книги, домом ангелов и источником откровений, – последним местом, где человек еще мог встретиться с Небом, чтобы получить наставления или лишний раз убедиться в своей оставленности. При этом следовало, конечно, признать, что хотя логика этого рассуждения и была вполне безупречна, она, тем не менее, не избавляла нас от сомнений, тем более, не давала в руки твердых доказательств, поскольку одним из основополагающих принципов, на котором созидалась та реальность, куда возвращался теперь Давид, состоял в том, что эта, называющая себя явью реальность, хоть и не умела сама продемонстрировать что-либо вразумительное и достоверное, зато с легкостью позволяла каждому обитающему в ней «хомо сапиенсу» – опираясь на свой опыт или не опираясь вообще ни на что – самому, на свой страх и риск, выносить окончательные суждения об истинности или ложности чего бы то ни было: увиденного, услышанного или же только помысленного – не важно, своего или чужого.