— С каких пор здесь стали выдавать пациентам одежду, предназначенную для медицинского персонала, — спросил я, разглядывая ее свежевыглаженный накрахмаленный халат.
— Мне разрешили ухаживать за тобой, — произнесла она с какой-то странной интонацией в голосе.
Я присмотрелся к ее лицу, освещенному настольной лампой.
Глаза Дженис сейчас были необыкновенно красивы — темные, огромные. Не такие, как раньше.
Впрочем, мне все вокруг казалось неестественно преувеличенным. Тени громоздились на стенах, словно контуры чьих-то гигантских фигур. Простыня, покрывавшая гипс, вздымалась, как огромная заснеженная гора.
Дженис осторожно поправила ее, чтобы я мог видеть противоположную стену.
Мне было приятно, что в трудную минуту Дженис оказалась рядом со мной. Я бы не возражал, если бы она решила побыть здесь немного дольше, чем положено медицинским сестрам.
Я снова закрыл глаза.
И уже в следующее мгновение меня оглушила жуткая, ни с чем не сравнимая боль.
Гипсовый бандаж вдруг отяжелел, превратился в тонны чугуна, безжалостно сдавившего мое тело. Руки непроизвольно сжались, ногти вонзились в ладони.
— Кодеин! Немедленно!
Если бы у меня были силы, я бы молил Бога, чтобы она поняла меня. Своего голоса я не слышал: в моих ушах стоял какой-то чудовищный гул, поднимавшийся откуда-то снизу, из самого позвоночника.
Я знал, что от этой боли нельзя избавиться, даже лишившись сознания, — она настигает человека всюду, в любом состоянии. Мне некуда было деться от нее. И знание об этом многократно увеличивало мои мучения.
И было еще кое-что, странным образом усугублявшее страдания, — все та же бессмысленная фраза: «Во мгле без проблеска зари он бьется лбом о фонари и все твердит, неисправим, что призрак гонится за ним».
Боль прекратилась так же внезапно, как и началась. Я открыл глаза и увидел Дженис, склонившуюся надо мной. Она губкой вытирала пот с моего лба. Я снова почувствовал себя легко и свободно — появилось прежнее ощущение бестелесности, блаженного парения в воздухе. Ничто не напоминало о перенесенной боли.
Отворилась дверь, в комнату вошел врач. Следом за ним медсестра вкатила столик со склянками и инструментами.
— А вот и мы, — с профессиональной бодростью произнес врач. — Боль еще не прошла?
Он подошел к лампе и стал наполнять шприц морфием.
— Спасибо, в наркотиках нет необходимости, — спокойно сказал я.
Мужчина застыл с поднятой рукой.
— Болевые ощущения не могли так быстро пройти, — каким-то неуместно-назидательным тоном изрек он.
— Я и сам удивлен, — признался я, с недоумением оглядывая собственное тело.
Удивительное дело, но я абсолютно ничего не чувствовал — ни рук, ни ног, ни даже своего поврежденного позвоночника! Как будто от меня остался один только мозг, бесстрастный и сосредоточенный на себе самом.
— Не будете возражать, если я проверю ваши сенсорные рефлексы?
Он осторожно воткнул кончик иголки в мой локоть, но я и тут не испытал боли.
Вообще никакой, как при спинальной анастезии!
— Послушайте, а вы уверены, что диагноз поставлен правильно? — спросил я.
Вместо ответа он с укоризной покачал головой — осуждал попытку подвергнуть сомнению его профессиональную репутацию.
Я закрыл глаза. Мне хотелось хорошенько обдумать, что же произошло со мной. Я слышал, как врач о чем-то шептался с Дженис. Затем скрипнула дверь, в комнате наступила тишина.
Как только он ушел, я попросил Дженис позвонить Шратту.
Она в нерешительности посмотрела на меня, и я повторил свою просьбу.
Через несколько минут моя рука сжимала телефонную трубку.
— Как себя чувствуете, Патрик, — услышав мой голос, обрадовался Шратт. — Дженис рассказала мне о вашей травме.
Дженис стояла у окна, повернувшись ко мне спиной.
— Я хочу задать вам один вопрос, — медленно произнес я, мысленно готовясь к возвращению боли. — Вы не заметили ничего необычного в деятельности мозга? Я имею в виду не все время, а только последние сорок восемь часов.
Он ответил не сразу.
— Видите ли, Патрик… — наконец сказал он. — Мне не хотелось расстраивать вас, пока вы не совсем оправились, но складывается впечатление, что у него сильный жар. Не понимаю, почему он так ведет себя. Температура то резко поднимается, то падает — это когда он засыпает.
Внезапно боль обрушилась на меня с удвоенной силой. Мне показалось, что я не вынесу ее. Она пронзила каждую кость моего тела — даже череп, от висков до затылка. Его как будто распирало изнутри.
— Разбудите мозг, — закричал я. — Ударьте по стеклу! Напугайте его! Не давайте ему спать!
Телефонная трубка выпала из моей руки. Я до крови закусил нижнюю губу.
Дженис метнулась к звонку, но боль уже затихала.
Мне удалось нашарить трубку и поднести ее к уху. В ней снова послышался голос Шратта:
— Патрик, мозг проснулся. Во всяком случае, вижу свет лампы.
Последовал какой-то шорох, затем:
— Почему вы попросили его разбудить?
Я откинулся на подушку. Мне хотелось поделиться со Шраттом своим открытием.
— Когда он не спит, ему передается моя боль, — осторожно проговорил я. — Слышите? Мозг перенимает ее у меня! Думаю, он каким-то образом получил доступ к моему гипоталамусу, и теперь переживает все процессы, происходящие в нервной системе. Это поразительно! Донован живет ощущениями моего тела! И все больше захватывает его — если раньше он контролировал только двигательные рефлексы, то теперь управляет областями мозга, отвечающими за болевые реакции.
Шратт дышал так тяжело, что даже я это слышал.
— Если дело и дальше так пойдет, — сказал он, — то скоро он завладеет вашей волей.
— Ну и что? — стараясь говорить беззаботным тоном, произнес я. — Мало ли людей пожертвовали своими желаниями ради науки?
— Достаточно, — сказал он, и в трубке вдруг послышались короткие гудки.
Я тоже повесил трубку. Затем повернулся к Дженис.
— Ну, теперь со мной все в порядке, — сказал я.
Мне почему-то не пришло в голову, что она слышала наш разговор — громкий голос Шратта до сих пор звучал у меня в ушах.
Дженис смотрела на меня глазами, расширенными от ужаса и отчаяния. Я не понял значения ее странного взгляда, но понял, что она предчувствует что-то неладное.
В течение последующих шести дней боль посещала меня все реже, хотя мой гипсовый ошейник по-прежнему приковывал меня к постели. Когда мне разрешат встать, двадцать фунтов этих повязок еще некоторое время будут стеснять мои движения.
Мозг передал мне пару новых адресов: Альфреда Хиндса в Сиэтле и Джеральдины Хиндс в Рено. По ночам он настойчиво повторял эти имена.
Как-то раз, побуждаемый телепатическими сигналами Донована, я попытался подняться на ноги, но Дженис, услышав мои стоны, сделала мне укол морфия, в результате чего контакт с мозгом мгновенно прекратился. Как при обрыве в телефонной линии. Очевидно, наркотики мешают мозгу поддерживать связь со мной. В таких случаях он долго не может понять, почему я не выполняю его приказы.
Он не знает, что я попал в дорожную аварию. Я пытался объяснить ему свое состояние. Лежал в постели и, подобно какому-то индийскому йогу, пытался войти в медитационный транс, сосредоточивая все мысли на передаче сигнала в Аризону. Теперь мне смешно вспоминать об этом.
Во сне я часто слышал все ту же странную фразу: «Во мгле без проблеска зари он бьется лбом о фонари и все твердит…» О ком это сказано?
Ее бесконечные повторения причиняли мне не меньше страданий, чем боль. Вероятно, в ней все-таки заключен какой-то смысл. Мозг не станет без всякой цели так упорно твердить ее!
Я позвонил Шратту и рассказал о своих мучениях. Когда я прочитал ему это предложение, он явно опешил, но заверил, что никогда не слышал его.
Тогда я спросил у Дженис. Она думала целый день и наконец пришла к выводу, что это какой-то стишок для развития речевого аппарата — из тех, которыми пользуются логопеды.