Получалось, что его фильм отмотали назад — месяца на три, в поздний ноябрь. Откуда следовало, что он теперь и не мог знать того, что с ним произошло в декабре, январе и феврале. Время вернули назад, ничего и не было.
Такое он уже знал. Когда ему было лет пять-семь, ему иногда казалось, что он еще спит. То есть он-то не спал, а ходил и думал: а вдруг это еще сон, с самого утра, сон еще длится, он еще не проснулся, а проснется и окажется в каком-то совсем другом месте. Он, конечно, не мог вспомнить, каким это место ему представлялось, но было оно знакомым, более привычным, чем тут. А теперь ровно наоборот: будто проснулся, и не было этих трех месяцев. Или он за это время уже приблизился к какому-то своему дому? Но в ноябре на Кутузовском он еще не жил, так что нечего тут придумывать. Тем более что совершенно непонятно, с кем все это вообще происходит.
Или вот если есть важное дело — к стоматологу, неприятное — и оно занимает точное место впереди, во времени, — до этого момента все вокруг тормозит, буксует. И, опять же, есть недоумение от того, что сейчас ты — в этой точке, а впереди, на отдалении — стоматолог. Как заполнить этот промежуток? Стоматолог, час его приема отталкивают время от себя, ну а потом, да, уже время, освобожденное от этого зажима. Но еще немного оно останется зажатым: будто протекает внутри какой-то трубки, примерно полиэтиленовой, прозрачной — где толще, где тоньше, где шире, а где уже.
Тут что-то не так: все перемешано. Какая-то другая жизнь интуитивно ощущалась, но признаков ее мало, почти никаких. В арке, выходившей на Кутузовский, во дворе рядом с аркой, возле машины с картошкой стоял мужик — картошка под снегом уже перестала быть сухой и пыльной, а была в свежей сырой грязи, глине. Будто в самом деле ноябрь. На Кутузовском снег замел торговцев, стоящих возле подземного перехода. Они торговали соленьями, и снег покрывал целлофановые пакеты с солеными огурцами, те едва проглядывали, наверное, замерзали изнутри, их распирал лед со стороны семечек; хотя они же были солеными, мог ли преуспеть лед?
Ноябрь, да, почему-то казался близким к этой некой знакомой жизни, хотя, может быть, это была привычка так ощущать этот месяц. Когда первый снег за окнами падает, тихо. Что-то как-то просвечивает, никаких сомнений. А вот тот участок улицы, на котором он стоял в момент появления комы, между Большой Полянкой и Малой Якиманкой, он, в самом деле, никак не назывался, «Вильям Басс» был топографически нелепо приписан к М. Якиманке. Странно, почти сто метров тротуара в километре от Кремля и — безымянные.
Потом он выбрался на Балаклавский. Там была его личная, одиночная квартира, в которой он жил до переезда на Кутузовский, и ее надо бы сдать, чтобы она не пылилась попусту. Но она была однокомнатной, классической блочной хрущевкой, так что сдастся не слишком дорого, тем более что от метро далеко и неудобно, но сдать ее надо хотя бы из соображений, чтобы не пустовала, а то еще взломают, окно выбьют и нагадят внутри (на втором этаже, вполне досягаема по балконам — если уж впадать в паранойю). Или заведутся там крысы-мыши и все пожрут: там им было что жрать. Вот и заехал проведать. Еще надо было оценить ее рыночное состояние и сообразить, что делать дальше — то ли сдавать в таком виде, то ли починить, — уже имея в виду продажу.
Далеко было, кто ж сюда захочет, да и плохо в морозы в квартире блочного дома на Балклавском проспекте. Не найти сюда вменяемого квартиранта, азеров из ларьков возле «Чертановской» пускать не хотелось, он все думал, чтобы какого-нибудь студента сюда приспособить — но не мог найти способа провести это дело поделикатней. Им же, вдобавок, туда от «Сокола» ездить далеко, хотя и с одной пересадкой.
Квартира досталось ему от бабушки, уже в весьма взрослом возрасте, но у нее он всегда бывал часто, так что жилплощадь ощущалась им родной. Тем более через год, проведенный здесь после ухода от предыдущей жены. Не говоря уже о том, что в пору той женитьбы он использовал ее для индивидуальной жизни. Без всякого разврата, предпочитая там иногда отсиживаться и о чем-то думать, иногда выпивать в одиночестве. Куча у него квартир теперь была, фактически две, а сам жил в съемной. Впрочем, обычная ситуация.
Это была самая классическая хрущевка из всех хрущевок: от входа сразу направо совмещенный санузел, затем маленькая ниша, от нее налево единственная комната, а впереди тесная кухня с газовой плитой на две конфорки. В таких кухнях часто стояли настенные, навесные над столом литовские холодильники, «Снайге», что ли, вот и у него такой был — но надпись, накладная, никелированная, давно уже оторвалась, равно как и крышка морозилки, на которой тоже было имя устройства, так что его уже не вспомнить точно. Холодильник открывался вверх — дверью на открывавшего и — наверх, всей передней панелью. Поэтому, разумеется, быстро обледеневал, к тому же сто лет назад возникла проблема с резиной, прокладкой, а где взять новую? Тем более, где теперь Литва, и производят ли там этих монстров? Но вот у него холодильник держался, хотя и работал соответственно. А что с ним поделаешь? Другой сюда не втиснешь.
Зато у него была угловая квартира, так что в комнате сразу два окна, одно из них еще и с балконом. А еще и окно в кухню, которая почти не отделялась от комнаты. Зимой жутко холодно, как щели ни законопачивай, потому что стены панельные. Зато летом — сущий рай.
Он вошел и ощутил, что в квартире просто Шекспир какой-то. Разгрома особого не отметил, в раковине на кухне пылилась забытая чашка, какие-то пустые пакеты на полу, а в остальном — пристойно, учитывая, что ремонта тут не было лет пятнадцать. Свет не включал, так просто, к тому же за кухонным окном сильно горела дурацкая лампа над подъездом; все выглядело бедно. Тысяч 30, ну 35 у. е. максимум. Впрочем, говорят, сейчас все дорожает, он был не в теме, может, и сорок. А Шекспир вот откуда: на ум немедленно принялись приходить разные люди, когда-либо в этой квартире бывавшие, их было много, и, кажется, среди них не только те, которые тут наяву бывали, но и те, о которых он здесь когда-то думал.
Они и одеты были так же, в тех же одеждах, в каких им полагалось быть в памяти. Жаль, конечно, что это было не зрелище из полупрозрачных теней, но разница невелика. Не мог же он по памяти воспроизвести. кто тогда был во что одет. А вот видел — Сережа Н. в каких-то толстых, надутых сапогах, «луноходами» их, что ли, назвали? Как бы он это вспомнил?
Выражения их лиц тоже были честными: то есть не отретушированными мозгом, а уж какие тогда были. Смысл в этом зрелище, конечно, присутствовал. По крайней мере, эти сумерки ушли на весьма нравственные размышления. Почему, скажем, он в 1984 году не пошел проводить до остановки Машу У., хотя было уже достаточно поздно? Ну, не дала, так и что ж? Надо полагать, у нее были на то свои резоны, хотя сама же и приехала, да еще в такую даль. Наверное, это и было поводом: раз уж сама приехала, значит дорогу знала. Значит, протестовала тогда против провожания совершенно обдуманно. Вообще, Маша У. впоследствии нашла себе дорогу в жизни, в начале 90-х оказавшись в городе Детройт: та еще, наверное, дыра. Не жизнь, а какие-то совершенно бессмысленные связи вздохнул он, будто они были нужны друг другу с У., даже в те пару раз, когда он ее все же уговаривал. Один только запах нижнего белья, пахнущего стиральным порошком «Лотос», и остался на память.
Как он только мог такую жизнь выдерживать, вздохнул он, включив наконец свет. В квартире сохранились аутентичные выключатели: с потолка свисала веревка-шнурок, ее потянешь — там, наверху, щелкнет — свет и включится. В виду имелась жизнь как таковая, в частности — мутность облекавших ее чувств. Очевидно, произведенный вздох засвидетельствовал, что теперь эта мутность его оставила. В самом деле, после прихода комы жизнь его решилась — он не стал теперь впадать в лирику, а раньше непременно вышел бы на улицу, сходил за бутылкой и остался бы тут пьяным на ночь, царапая стену и улыбаясь некоторым картинам здешнего прошлого. И, кстати, Ррребенку бы он, несомненно, завидовал, тираня его за то, что хлопает по утрам, уходя в школу, дверью, — из-за бесконечного времени впереди у него завидовал бы, со свету бы сживал. И это было странно: теперь он ощущал себя изрядной сукой, но, выходило, раньше был просто дерьмом.