И вовсе ему не было интересно, что стояло раньше во дворе среди домов, числящихся по ул. Василисы Кожиной, но что-то заставило его спросить. Не так, что он отстранился от жизни, но, будто он какая-то наклейка, у него слегка, чуть-чуть подцепили уголок. Подцепили его за какой-то уголок.
Вообще, в Москве главный цвет школьных зданий какой-то странный. Такой цвет бывает у кирпича, который испекли на небольшой провинциальной фабрике. Он и кирпичный вроде, но что ли бруснично-кирпичный. Конечно, здешние школы такого цвета не прямо из голого кирпича, а покрашены, но — покрашен именно в такой цвет. Моссовет примерно такой же, но ему не хватает этой свекольной брусничности, которая свойственна школам. Не все, конечно, такие. Бывают и голубые с закосом в лазурь, желто-песочные с белым, не говоря уже о силикатных и бетонных, но вот этот, сложно-свекольный цвет по прежнему оставался главным в общеобразовательном учебном процессе.
Сам О. жил на Кутузовском, возле метро «Кутузовская», дом #30/32, в местах обитания советских начальников. Признаться, там было странно. Вообще-то, вожди в #30/32 не жили, они жили в 26-м, 28-м домом была школа, находившаяся чуть в глубине проспекта, за сквером с неожиданными для Москвы деревьями — платаны, что ли? А 30/32-й заселяли в конце 40-х — начале 50-х, его строили для гэбэшников или гэпэушников, как они тогда назывались, а когда после Сталина их пересажали, то стали вселять чиновников из аппарата ЦК, селили там каких-то новых цековских работников среднего звена. Построен дом был ровно как все московские высотки, только навыворот: стена по периметру, высотой в 11 этажей, а вот вместо башни — ее полное отсутствие, прямоугольник двора. Вроде бы руку приложил даже лично архитектор Чечулин. Это был не дом О., он там снимал двушку.
О том, кто жил в доме, ему квартирохозяйка и рассказала. Сама она тут тоже отчасти была чужой, поскольку попала в него когда-то по обмену. Да, в самом деле — в доме до сих пор явно делили всех на своих и приблудных. Тут было даже ветеранское объединение, чьи представители регулярно ходили по подъездам, собирая с жильцов взносы на что-то, а подъезды украшались плакатами «Уважаемые жильцы! Большая просьба весь мусор (рекламу, бутылки, коробки и т. д.) выносить на помойку, соблюдайте чистоту на лестничных клетках! ЭТО ВАШ ДОМ!». Еще было не принято заходить к соседям, предварительно не позвонив, даже к хорошо знакомым. Чего-то они еще и побаивались, видимо.
Теперь тут уже было много нуворишей, в любом подъезде обязательно капитально ремонтировалась очередная проданная квартира, а двор был заполнен большими гладкими темными машинами — похожими на здешних же тараканов. О! Тут были волшебные тараканы: большие, черные, овальные, в самом деле — небольшие «Мерседесы». Редкие, одиночные. Говорили, что они какие-то «мясные»; откуда они лезли и где именно жили — между жильцами консенсуса не было, но мусоропроводами тут не пользовались, стояли забитые. Тараканы, впрочем, являли себя неизвестным способом, хотя и появлялись редко, далеко не каждый день. Бывало, что и неделями не возникали. А потом, раз и — тут, но уже почему-то мертвые, лежа, как правило, на спине.
Лестницы в доме были чистыми, квартиры стерильно-минималистскими, в ванной обычный белый кафель, но еще и стеклянная полочка, чтобы на нее класть зубной порошок, конечно — именно, зубной порошок; открытая круглая коробка порошка здесь напрашивалась. По краям стеклянной полочки в нее были врезаны две аутентичные белые вазочки с тонкой каемкой поверху: для зубных щеток — та, что поуже и длиннее, и, наверное, для бритвенного помазка — пошире и поприземистее. Каемки же были синие, будто веревочки с аккуратными бантиками.
Все это было похоже на улучшенное университетское общежитие на Ленгорах, куда О. сто лет назад захаживал к однокурсникам. Запах даже сохранялся тот же, общежитский — не кухонный, конечно, но полов: дерево, что ли, того же сорта, тут даже в прихожих, в тамбурах перед дверьми квартир были паркетные полы, из дешевой какой-то древесины, вполне как в общежитиях. Конечно, натирать его никто не заморачивался, мыли и все.
Двор был большим, метров сто пятьдесят в ширину, почти квадратный. Внутри были деревья, достигавшие примерно шестого этажа, очень много деревьев, прямоугольная хоккейная коробка, три детские площадки, одна — с глупым деревянными домиком из бревен.
В квартире обычно было очень тихо, самым громким звуком было жужжание холодильника. Иногда слегка лязгал лифт на этаже.
Еще в доме были охранные посты: все въезды во двор перегораживали шлагбаумы, будто тут другая страна или таможня. Возле шлагбаумов, чуть в глубине двора, стояли стеклянные будки. Видимо, для порядка, также предполагавшего наличие угроз. Но угроз особо не было, так что охранники-постовые, чтобы размяться, чистили лед на катке. Да, тут жильцы лед заливали и даже снег с него сгребали. А по вторникам, что ли, и четвергам примерно в час дня старушки в приличных пальто выстраивались в очередь возле одного из въездов, с банками-бидонами. Это им из Матвеевского молоко привозили; когда в цистерне с краном, а когда бидоном в кузове грузовика, тогда его разливали большой поварешкой.
Квартиру О. снял недавно, еще и месяца не прошло. В конце осени он увел любезную ему даму из дома, от ее родителей, с какой целью эту квартиру и снял, а что именно тут — совершенно случайно. Коллега по кафедре подкинул адрес, и недорого, учитывая район. О. фактически счел это знаком: не подвернись эта квартира, так он, возможно, сам бы так и не удосужился отыскать, где бы им всем поселиться. Жили бы прежним, гостевым образом.
У нее был ребенок, сын, так что жили они втроем. Он его «Ррребенок» и называл, — сначала от стеснительности и неумения разговаривать с детьми, а потом и приклеилось. Никто не обижался, потому что лет ему было явно больше, нежели предполагалось этим определением. В мальчике была некая деликатность и, что ли, приветливость. Это не в последнюю очередь склонило О. к решению, честно говоря.
С тех пор, как он шел по улице Минской к брату-кузену в предновогоднюю оттепель, он уже почти не терял комы из виду. То есть из своего тела. А все потому, что он назвал это «комой», так что стоило ему теперь лишь подумать это слово, как в нем что-то перещелкивалось, и он ощущал ее присутствие. И оно было реальным, потому что всякий раз разным. И не так, что ощущалось непонятно что вообще, но зрение и прочие органы чувств начинали работать иначе. Так, по крайней мере, ему казалось. Но и это не главное она добавлялась к нему, как если бы облепляла снегом, но этот снег явно был лишь упаковкой. Он повелся на этих делах: было похоже на освоение новой компьютерной игры — и не вполне понятно, что там да как делать, и пальцы к новому сочетанию клавиш еще не привыкли, к их функциями.
Особенно явной кома была вечерами. Теперь же были морозы, улицы без никого, Кутузовский и без того место пустынное, неприятное, а у него еще и все это: как бы давило, но давило очень приятно, будто раньше он был лишь тенью, а теперь переставал ею быть, хотя и не понимал еще, в чем перемена. Можно было долго щуриться на лампочки, которые висели вокруг гирляндами; думать о том, как славно живут себе люди за окнами, в своих квартирах: стоять на краю двора возле занесенной снегом цементной вазы и долго глядеть в окна, а они все там, в окнах, счастливы, причем каким-то схожим счастьем.
Зима в этот год оказалась хрестоматийной. Легкий мороз, каждый день свежий снег, по бульварам ходили господа и дамы, среди пышных сугробов в шубах и аккуратных меховых шапках. В переулках были едва протоптаны тропинки по тротуарам, а машины, простаивавшие по причине долгих праздников, были погребены под снегами. В воздухе что-то мерцало, снег или что-то такое — может быть, просто искрился промерзающий воздух. 1910-й какой-нибудь год. Или вообще 17 век или, скажем, 1834 год, — машины не делали разницу.