И еще настоящим был пятиглавый большой красный храм — Климентовский, с престолом в честь святого Климента, жившего в I веке Р. Х. Этот Климент принял крещение от самого апостола Петра, который его еще и рукоположил в епископы Рима, то есть сделал папой римским. Но Траян сначала отправил Климента в Херсонес, в каменоломни, а в 101 году утопил. Но в каменоломнях Климент успел вырубить храм, в котором совершал службы и крестил язычников, а теперь возле храма НИИ оснований и подземных сооружений пробило дыру, сильно проникшую в глубину Москвы.
Кто же не знает, что под Москвой есть еще две-три Москвы, ярусами. А то и семь-восемь ярусов. На третьем ярусе, где-то под Солянкой, говорят, до сих пор сохранился чей-то рабочий кабинет с картой СССР (не запомнили какого именно года), с письменным столом, лампой с зеленым абажуром, до сих пор все в рабочем состоянии, даже чай с лимоном до сих пор дымится в стакане.
А по мере углубления начинаются ярусы, в которых до сих пор бьют фонтаны с голубоватой, специально для красоты подкрашенной водой. Скверы с настоящей травой, освещаемой специальными лампами. Склады, заполненные противогазами, конфетами-тянучками „Тузик“ и, конечно, тушенкой. Там были и тоннели, выходящие в поля подмосковных колхозов, позволяющие тырить картошку, обирая клубни снизу.
Еще можно умственным усилием рассылать знакомым разные картинки: прямо в голову — глянцевые. Накрыть чей-нибудь дом золотым полушарием, он обеспечит хозяина гордостью, источника которой не узнает, так что и не заметит, а гордость будет переполнять его, распространяясь на всех, кто поблизости. Такое полушарие еще бы и экранировало от шумов, но слегка бы нагревалось, делая гордости душно. А кому-нибудь под дом можно провести речку типа Неглинки, на глубине метров пяти под паркетом, запустив туда помесь крокодилов с крысами. Они бы по ночам барахтались, стучали зубами, грызли бы камни, выпирающие из облицовки реки. Неважно, что их в природе нет, они бы отчасти были, вселяя плеском своих хвостов тревогу в хозяина. Такие воздействия тихие, незаметные, зато постоянные, тем более если их подновлять. Поэтому они незаметно войдут в человека, постепенно с ним сделав то, на что были рассчитаны.
Только кому это устраивать, в чем смысл кого-то изменять? Все уже было упаковано, утрамбовано, как вещи в поездку и не перекладывать же без нужды чемоданы. Он, конечно, мог разбить витрину газетного киоска на „Новослободской“, но вряд ли этот акт нарушит давно устоявшееся равновесие, сложившееся между ним и гор. Москва, учитывая многие документы, в которых их связь подтверждалась.
9 мая на весь двор (неудивительно, учитывая домком и ветеранов из клуба „Современник“) транслировался праздничный концерт. Ровно как в 70-е или даже 60-е: марши, здравицы „поздравляем с великим днем“ и проч. репертуар, включая лирику в виде „московских окон негасимый свет“, хотя пока еще был вполне ранний день. Вообще, откуда это транслируется? Или архивные записи?
А в центре было тихо, пусто — как обычно по выходным. Пахло свежей зеленью, городской, бульварной, прирученной. На каких-то точках голосили самодеятельные артисты, а в остальных местах было пустынно и дождик моросит.
Какая-то девица сидела напротив него в кафе, с ней было понятно, что у нее и как. Молодое тело, пахнущее потом. Не как с той институтской девчонкой и ее аквариумом, а совсем тупо, просто факты: вешает колготки и майки на леску, натянутую в кухне, почесывается в троллейбусе, „чо?“ — оборачивается на чей-то вопрос, рот полуоткрыт. Через два года роды, раздвинувшиеся ребенком бедра, полное укоренение в жизнь благодаря центру тяжести, переместившемуся ниже. Семейная жизнь, туфли с тяжелым каблуком, представления о жизни развиваются. Жизнь стала совершенно открытой и бесхитростной, жри, не хочу.
Он, конечно, изменился за эти пять месяцев: не мог уже вовлечься во множественное число, но личные-то иллюзии могли бы сохраниться. Но ничто не оказывалось более значимым, изгибая пространство; из-под земли не вырастал никакой новый холм, у всего был одинаковый масштаб.
Единственным обострившимся чувством был страх: стало видно, какие все невменяемые, не контролируют себя. Не в том страх, что по башке стукнут, а просто. Могло произойти что угодно, да и происходило; как с ними сосуществовать? Можно, конечно, не взаправду, но тогда это игра, а что толку играть с невменяемыми? Ладно, черт с ними, но деньги-то зарабатывать надо? Не всякая внимательность одинаково полезна.
Надо бы такую работу, чтобы сидеть и тихо мараковать — часовщиком бы, с окном, выходящим на среднего размера улицу, в старом, XIX века городском центре, чтобы там мимо ходили и ездили, но не слишком. Желтая настольная лампа. Но раз уж часовщиков осталось мало, то и других таких работ вовсе нет. Чтобы жить медленно, а внуки в гостиной потом портрет повесят.
Но и так все было неторопливо и как обычно. Лужа, неминуемая возле остановки троллейбуса на ст. „Речной вокзал“, и молодые люди, думающие, что то, что они модные, — это очень важно, а в каком-нибудь вагоне метро сейчас непременно у дверей лежит пустая бутылка: когда поезд тормозит, она откатывается направо, когда стартует — налево. Но интересно, приветливость, она может быть просто так или требует нечеловеческих усилий индивидуума, не ощущающего тут выгоду?
Хотя ведь они, люди, были такими славными. Должен же кто-нибудь написать, кино снять про то, какие все вокруг славные. Уже все написали про то, как страдают. А про то, что все кругом славные, — никто не сочинил или ему не поверили и забыли. Разве только Кириллова помнят, который в „Бесах“ сказал, что все хороши, все, только об этом не знают: сказал это и пошел застрелиться.
Когда он вернулся домой, уже смеркалось, но музыка во дворе продолжала торжествовать. Похоже, какая-то пьянь, завладевшая радиорубкой, вкручивала на полную мощность особо близкие напевы, стекла реально дребезжали. Затем произошел салют, который он впервые в жизни лицезрел, сидя за кухонным столом. Салют грохал тут же, возле дома — рядом же была Поклонная гора. После салюта музыка угомонилась.
Чуть позже пришли жена с сыном, ошарашенные: они сдуру решили сходить на Поклонную, погулять с народом. В итоге жена пребывала в задумчивости, изумляясь вслух количеству людей слободского типа и их лицам. Говорила, что там была толпа стеной, на гору было не выйти и назад не повернуть, они из гущи выбрались только в районе „Филевского парка“, уже на Минской улице.
Но жить ему стало лучше, намного. Он стал спокойнее, даже работать стал, как уже лет десять не работал, и, наверное, уйдет заниматься летающими аппаратами 5-го поколения, — позвали перед праздниками, там как раз была утверждена госпрограмма, а по его специальности не принципиально, чем именно заниматься — крокодилами или прямолетающими. Платформа „Отдых“, аглицкое левостороннее движение электричек, сосновый лес, гор. Жуковский. У него и живот подобрался, стал меньше жрать, с интимной жизнью наладилось. Новые спокойствие и здоровье воспринимались как выздоровление, но послеоперационное: ему внутрь что-то вшили, и теперь швы сняты, все затянулось, а внутри него теперь неизвестно что. То ли вживленный механизм, то ли, наоборот, ему вырезали из мозга какую-то с рождения росшую вместе с ним опухоль.
В ближайший выходной, 26 мая, снова отправился на Балаклавский: и полгода не прошло с прошлого визита. Цель была прежней, начать приводить ее в порядок путем приблизительной калькуляции неизбежных расходов. Думать о том, что делать с квартирой дальше, он не стал, логично отложив решение на после ремонта. Но подвиг, очевидно, предстоял: на квартиру на Кутузовском уходило многовато денег — и из-за стоимости, и магазины в округе были слишком дорогими. Впрочем, год бы там еще пожил: и расположение удобно, и свыкся он с этим диковатым местом. Внутри-то двора вполне мило, а что там этот Кутузовский, безлюдный и ветреный: вышел из метро, шасть в подворотню, и все. Но дольше года там оставаться было уже нельзя. Ранняя версия комы, караулившая его на Балаклавском в виде Медицинской энциклопедии, не пугала: что она теперь. Она была демонстрационной, слабенькой версией. Котенок.