Выбрать главу

— Кажется, я начинаю понимать, почему затея провалилась, — пробормотал Можайский, а затем поведал нам историю об этой выставке, рассказанную ему самому князем Кочубеем. — И ведь вот что любопытно: в наш век — при должной рекламе, разумеется — можно создать благосклонное мнение в отношении чего угодно. И работы… Григория Александровича — далеко не худшее из того, чем общество могло бы восхищаться. Принимает же оно…

— Ну, спасибо!

Саевич, которому, вероятно, совсем не понравилось определение его работ, как «далеко не худших», зло посмотрел на Можайского, но Можайский не обратил на него ни малейшего внимания.

— …принимает же оно явно издевающихся над ним так называемых художников, коих тьма тьмущая расплодилась в Quartier latin[11] в Париже! Куда там Григорию Александровичу с его экспериментами! По сравнению с иными из них, Григорий Александрович — образец консервативной выдержки.

— Я бы вас попросил…

Его сиятельство уже не мог игнорировать Саевича с его недовольными замечаниями и поэтому поднял на него глаза:

— Не стоит, Григорий Александрович. Я только-только начал свыкаться с вашим обществом!

Эта выходка — вообще, «наш князь», обычно такой терпеливый и снисходительный чуть ли не ко всем без исключения, весь этот вечер вел себя очень странно, — эта, повторю, выходка его сиятельства едва не привела к новому бурному столкновению, но мне удалось ее если и не затушевать, то хотя бы оставить без последствий:

— Да подожди ты, — обратился я к «нашему князю», — хватит уже егорить Григория Александровича! Лучше скажи: ты ведь имел в виду то же, о чем и мы подумали?

Его сиятельство усмехнулся в ответ на мои миротворчески речи, но, тем не менее, оставил Саевича в покое и подтвердил:

— Да, конечно. Кальберг всё подготовил для того, чтобы выставка провалилась. Целый месяц он по салонам преподносил ее устроение как анекдот, как повод повеселиться. Или каким-то подобным образом — не знаю. Но уж точно не как возможность поспособствовать признанию таланта. А ведь я видел работы Григория Александровича: не только эти, — его сиятельство похлопал по карману своего кителя, куда он спрятал отвратительные карточки, — но и другие. Благо, времени было достаточно, и порыться в фотографиях пришлось изрядно. Должен признать: талант Григория Александровича своеобразен, даже чужд пониманию — моему-то наверняка, — но он несомненен. Я даже больше скажу: если бы кто-то — положения в обществе, подобного положению Кальберга — занялся подготовкой искренне и надлежащим образом, сегодня перед нами стоял бы не…

Юрий Михайлович запнулся. Полагаю, ему хотелось еще раз поддеть Саевича, но, перехватив мой взгляд, он вынужденно замолчал, чтобы подобрать правдивое, но не слишком обидное определение.

— … не загнанный в угол неудачник, вынужденный оправдываться перед нами за сотрудничество с негодяем, а модный фотограф. Не gueux[12], а щеголь в белых перчатках и в сияющих лаком ботинках!

Саевич, не ожидавший такого признания, да еще и от человека, который на протяжении всего вечера демонстрировал свою явную неприязнь к нему, изменился в лице. Его взгляд — вот только что злобный — стал растерянно-удивленным. Рот приоткрылся.

Можайский махнул рукой:

— Да не смотрите вы на меня так! Я всего лишь стараюсь быть объективным.

Но Саевич — его способность к душевным метаниям из крайности в крайность была по-настоящему поразительной — уже не мог удержаться от того, чтобы не выразить благодарность:

— Поверьте, Юрий Михайлович, ваша объективность дорогого стоит. Ведь она… как бальзам на сердце. Истерзанное сердце, скажу откровенно!

На бледном и неизменно мрачном лице Можайского появился легкий румянец: следствие то ли неловкости, то ли иного какого-то чувства. Даже я, на протяжении вот стольких уже лет близко знакомый с его сиятельством, определить не смог, хотя — не только как другу, но и как репортеру — уж мне-то полагалось разбираться в оттенках его настроений!

— Лучше водки выпейте, — проворчал Можайский.

А Саевич, приняв ворчание за добрый совет, взял стакан, наполнил его и, не поморщившись, действительно выпил.

Я испугался, что теперь он достанет одну из своих вонючих папирос: обычно за возлиянием следует и курение. Но этого, как ни странно, не произошло. Саевич, поставив стакан, и не подумал закурить. Напротив: не медля ни секунды, он продолжил рассказ о встрече с Кальбергом.

— Я обомлел, опешил, обалдел — называйте, как хотите. Сердце мое ухнуло куда-то к пяткам, под ложечкой засосало. Возможно, я даже побледнел или, во всяком случае, как-то так изменился в лице, что барон опять положил руку на мое плечо — ну прямо как красной девице, услышавшей заманчивое предложение и оробевшей — и тихо, но внятно произнес:

вернуться

11

11 Латинский квартал.

вернуться

12

12 Оборванец. Можайский — вероятно, нарочно — использовал двусмысленное определение, так как gueux — это еще и прощелыга.