— На мой взгляд, то направление, в котором идут изыскания, хотя и не лишено интереса, но для искусства мало что способно дать, поскольку вряд ли мы дождемся от него передачи естественного цвета.
— То есть?
— Возьмем, к примеру, те же бледно-голубое небо и почти незримую, но настолько явную дымку в безветренный день. Кстати, — Саевич прищурился, — а какого вообще она цвета, дымка эта? Кто-нибудь может сказать?
Первым ответить попытался Инихов, раз уж именно он, казалось, установил своеобразную связь с фотографом:
— Серая?
— Предположение очевидное, но неверное. — Саевич довольно усмехнулся. — Кто-нибудь еще?
— Белесая?
— Нет, Вадим, и не белесая.
Вадим Арнольдович развел руками:
— Тогда и не знаю даже!
Я лихорадочно думал. Как репортеру, мне важно многое схватывать на лету и важно этому многому давать меткие и верные определения. Дымка, правда, никогда не являлась тем, что могло бы меня заинтересовать: она, безусловно, бывает романтичной, но для моих репортажей предпочтительней эффектность. И все же, все же глаз-то у меня наметан! Неужели я не смогу ответить на вопрос о цвете?
Перебрав различные варианты, я все их отмел. И все они, уже — скажу без скромности — после того, как от них отказался я сам, были отметены и Саевичем: один за другим, их высказывали Чулицкий, Кирилов, Монтинин, Любимов… и даже его сиятельство не удержался от того, чтобы высказать собственное мнение!
— Ну-с, Никита Аристархович, только вы и остались. У вас есть предположения?
И тут меня осенило! Ну, конечно: не может быть так, чтобы что-то имело свой собственный цвет, но чтобы при этом ни один из цветов ему не подходил! Это как солнце и луна: мы видим лунный свет, но ведь никакого собственного света у луны и нет! Она отражает солнечные лучи, окрашиваясь ими сама и ими же окрашивая ясные ночи.
— Никакого! — воскликнул я и в радостном предвкушении победы потер руками.
Саевич и впрямь на мгновение замер, но тут же поспешил уточнить:
— Что вы имеете в виду, Никита Аристархович? Вот так — совсем и никакого?
Я ухмыльнулся:
— Нет, Григорий Александрович. Никакого своего, вы ведь понимаете! Дымка окрашена чужими цветами. В неубранном, скажем, поле она будет казаться золотистой, а на фоне серых домов — или серой, или — иногда — белесой. Зависит от угла преломления. Над рекой — свинцовой или серебристой. В море — темной, но цвета неясного. Ну?
Во взгляде Саевича — еще вот только что полном скептицизма — появилось уважение:
— Ну и ну. Вот уж не думал, Никита Аристархович, что кто-то сможет верно ответить. По крайней мере, здесь. Вот на физическом факультете… но здесь? Чудеса!
Я сделал вид, что обиделся:
— Совсем уж вы нас за темную публику держите, Григорий Александрович. Нехорошо!
Саевич поколебался, очевидно, делая выбор между искренностью и вежливостью, и принялся неловко извиняться. Видно было, что его извинения шли не от сердца: его эго было уязвлено, чувство исключительности — если и не поколеблено, то получило ощутимый и неприятный удар. Выглядело это одновременно и жалко, и забавно, но более все-таки жалко, да так, что мне и самому стало неловко.
Вероятно, определенную неловкость ощутили и все остальные, даже его сиятельство. Чулицкий, обычно такой непробиваемый, заерзал в кресле. Инихов скрылся за клубами сигарного дыма. Его сиятельство потянулся к бутылке, делая вид, что намерен выпить, хотя в действительности вряд ли ему сильно хотелось: взяв бутылку, он принялся вертеть ее так и эдак, разглядывая детали этикетки и даже — под легкий звон стекла — постукивая по ним кончиком указательного пальца. Только Иван Пантелеймонович в своем прямодушии не счел нужным прикрываться:
— Извинения дурака не красят, вашбродь. Умного человека они коробят!
Саевич густо покраснел. От Ивана Пантелеймоновича его отделяли несколько шагов, и первые два или три он даже рефлекторно прошел, но затем остановился. Испугался ли он схлестнуться в рукопашной с основательным на вид возницей или причина была в чем-то ином, так и осталось неизвестным. И если говорить откровенно, то это было и к лучшему: не хватало еще, чтобы к словесным перепалкам добавился мордобой. Хватало и того, что давеча мордобой уже едва не случился: когда Митрофан Андреевич набросился на фотографа с кулаками.
— Юрий Михайлович!
Его сиятельство поднял на Саевича взгляд своих улыбающихся глаз.
— Настоятельно вас прошу избавить меня от насмешек этого человека!
Можайский едва уловимо передернул плечами и ответил просто, но неопределенно: