— Да. Причем из первых рук.
— От Кальберга? — я изумился.
— Нет, что вы! — во взгляде Гесса промелькнула улыбка. — От Молжанинова.
Я онемел.
— Ну, конечно, — воскликнул тогда Чулицкий, — Молжанинов! Как же мы о нем забыли?
— Вот так.
— Ну, говорите!
Вадим Арнольдович набрал уже было воздуха в грудь, но тут вмешался Можайский:
— Нет, подождите!
— Чего ждать? — Чулицкий.
— Так мы никогда к концу не доберемся.
— К какому еще концу?
— Вообще к концу. Бог с ними, с бумагами — пока. Пусть Саевич закончит свой рассказ. А там и очередь Вадима Арнольдовича подоспеет. Если же мы будем и дальше сбиваться с одного на другое и с третьего на десятое, мы и за неделю не управимся!
Чулицкий посмотрел на его сиятельство с очевидным сомнением, задумался, но не успел высказаться ни за, ни против его предложения: Можайского поддержали Инихов и Митрофан Андреевич. Что же касается меня, то я изнывал в напоре противоречий. С одной стороны, я очень хотел как можно скорее — чтобы не упустить основную нить — узнать о причинах таинственного провала кальберговых затей с фальшивками. Но с другой — не мог не согласиться с его сиятельством: наше совещание все более превращалось во что угодно, но только не являлось уже диалогом по существу. Впрочем, голос скромной моей персоны вряд ли мог перевесить голоса Инихова, Можайского и брант-майора, оставшись без явной поддержки со стороны начальника Сыскной полиции. А Михаил Фролович, между тем, тоже дал задний ход и, как сказали бы моряки, привелся к ветру: поняв, что в предложении Можайского здравых зерен было достаточно, он молча развел руками, давая понять, что спорить не намерен.
Тогда его сиятельство обратился к Саевичу:
— Ну, Григорий Александрович, давайте: поражайте нас дальше!
Саевич продолжил.
— Раз о бумагах расскажет Вадим, я перейду к предложению барона. Прежде всего, мы поговорили о выставочных перспективах, но мало-помалу беседа свелась к моей профессиональной технике; к тем, если можно так выразиться, приемам, при помощи которых я добивался удивительных — на взгляд барона — эффектов…
— Удивительных? — перебил Инихов.
— Говорю же, — мгновенно ответил Саевич, — на взгляд барона.
— А на ваш?
— На мой — естественных для искусства.
— Господа! — Можайский. — Мы уже говорили на эту тему. Григорий Александрович! — пристальный взгляд улыбавшихся глаз на фотографа. — Не отвлекайтесь!
Саевич слегка покраснел — ему не понравилось то, что Можайский как бы низвел его до роли стоящего у классной доски мальчишки, — но вслух недовольства не высказал. Вместо этого он сразу вернулся к сути:
— Вы понимаете, господа: это направление беседы было для меня вдвойне интересным, ведь для такого человека, как я, интерес представляют не только мечты, не только связанные с мечтами перспективы, но и настоящее — то настоящее, с которым дело имеешь ежеминутно. Мои изобретения, мои техники — естественный предмет моей гордости, поэтому — само собой — я, как не чуждый творческому тщеславию человек…
Послышались смешки, а Чулицкий так и прямо пробурчал:
— Наконец-то мы слышим правду!
— …могу говорить о них, — не поддался на провокации Саевич, — сколь угодно долго! И мы с бароном говорили. Поначалу я думал, что барон интересовался вообще: скопом, так сказать, без разбора, из любопытства к тому, что казалось ему выходящим за какие-то и кем-то установленные рамки. Но постепенно мнение мое изменилось: нет, подумал я, интерес этого человека куда определенней. Вот только как его определить? И тогда я задал прямой вопрос: «Иван Казимирович! — спросил я барона в лоб. — Что именно вас интересует?» Барон ничуть не смутился и ответил — я так решил — совершенно искренне:
«Вы — наблюдательный человек, Григорий Александрович, — сказал он. — И вы, разумеется, правы. Есть у меня совершенно определенный интерес. Не знаю только, как подступиться».
— Вас что-то смущает? — спросил я.
«Да, пожалуй». — Барон на мгновение замялся. — «Мой интерес не совсем обычен или, если угодно, не совсем обычен для человека моего положения, хотя вообще-то многие интересуются тем же или практически тем же. Да что там! Проявления этого интереса уже превратились в подлинное поветрие!»
— О чем вы говорите? — я никак не мог понять, к чему он клонит, и попросил его оставить неясные намеки.
«Вы ведь знаете, что многих отчаяние по утрате близких толкает на странный, по-видимому, шаг: делать посмертные фотографии ушедших так, чтобы они, ушедшие, казались живыми…»