Можайский покачал головой.
Чулицкий издал какой-то подозрительный звук — что-то вроде покашливания — и обратился к Инихову:
— Гм… гм-гм… Мне послышалось или Сушкин и впрямь о чем-то говорил?
Инихов:
— Послышалось, Михаил Фролович: Сушкин все эти десять минут был нем, как рыба!
— М…да. Староват я стал. Туговат на уши…
Митрофан Андреевич посмотрел на одного, на другого, переступил с ноги на ноги и выпалил:
— Да чтоб вам!
— А что такое, Митрофан Андреевич?
Брант-майор рассердился не на шутку:
— Я все понимаю, господа, сам, в конце концов, жалостлив до невозможности, но нельзя же так! Хотим мы того или нет, поджог — преступление. Я…
— Вам жаль тех денег, которые получил Грулье?
— Да причем здесь деньги! — Митрофан Андреевич топнул так, что вибрация прошла по всей гостиной. — Пожар — не шутка! Пожар — опаснейшее бедствие…
— Но ведь никто не пострадал?
— А как же мои люди? Вы отдаете себе отчет в том, что на каждом пожаре мои люди рискуют жизнью?
Мы — все — переглянулись: в словах Митрофана Андреевича было разумное зерно. По всему и впрямь выходило так, что если о жене и собачках Грулье подумал, то служащих пожарной команды в расчет не принял никак. А ведь любой из них мог, выполняя то ли свой долг, то ли пожелание мадам Грулье-Кожезухиной, получить увечья и даже погибнуть!
Этическая дилемма, которой, как мне прежде казалось, не существовало, замаячила перед нами в полный рост.
— Вот то-то и оно, господа! — продолжал кипятиться Митрофан Андреевич. — Если каждый хороший человек в этом городе начнет решать свои проблемы при помощи поджогов, то неизбежно будут и жертвы. Не завтра, так послезавтра. Не послезавтра, так через год. Но будут! Вы понимаете это?
Пришлось согласиться.
— А это значит, — развил мысль Митрофан Андреевич, — что всем таким хорошим людям нужно давать по рукам! И очень больно! И начать необходимо с этого вашего Грулье!
— Почему с него?
— Да потому что вот он!
Я вздохнул:
— При всем уважении, Митрофан Андреевич, но я показаний не дам.
Кирилов вперил в меня наполнившийся озлобленностью взгляд:
— Это еще почему? Вы же согласились с тем, что такое поведение недопустимо!
— Согласиться-то согласился, — я снова вздохнул, — но любой из этих господ…
Я поочередно указал на Можайского, Чулицкого, Инихова, Гесса, Любимова, Монтинина:
— …любой из этих господ-полицейских скажет вам, что законы обратной силы не имеют. И то, что решено сегодня, не может распространяться на вчера.
Митрофан Андреевич оторопел:
— Что? — растерянно спросил он. И повторил: «Что?»
На выручку мне подоспел Можайский:
— Я и сам, Митрофан Андреевич, — потерпевшая сторона. Сушкин и меня обвел вокруг пальца. Заставил, можно сказать, побегать без всякой пользы… А все же зла на него держать невозможно. И в этой конкретной ситуации он верно говорит: что было — прошло. Или, если угодно, кто старое помянет, тому глаз вон. Можно еще и вот что припомнить: однажды к старому, уже на смертном одре лежавшему, фараону пришли будущие министры его готовившегося вступить на престол сына…
Митрофан Андреевич не сдержался:
— Какой фараон? Что вы несете?
Можайский:
— Тот, который, умирая, завещал[31]: крепко царство памятью и законами. Законами — потому что без них всё погружается в хаос. А памятью — потому что она хранит и произвол.
Митрофан Андреевич:
— Вы в своем уме? Какие законы? Какая память? Вы о чем вообще?
Можайский:
— О том, что даже фараон — варвар, несомненно: достаточно вспомнить, как его порода удерживала в рабстве целый народ[32] — понимал: котлеты необходимо беречь от мух. А именно: память — памятью, а законы — законами. Память подсказывает, какие законы принимать и хранить, а законы, в свою очередь, ограждают от памятного произвола. Но, ограждая теперь, не простираются на то, что уже миновало. Иначе неизбежен конфликт.
31
31 Юрий Михайлович, несомненно, всю присказку выдумал от начала и до конца, пусть даже в ней и прослеживается определенный намек на бытовавший в истории рассказ: только не о египетском фараоне, а о персидском царе, который запретил отменять однажды принятые законы, что привело в итоге к немалым затруднениям. А впрочем, в словах Юрия Михайловича сам черт ногу сломит: настолько они темны и невразумительны.