Больше пятнадцати лет я верила, что меня предали, и, невыносимо страдая от боли, пряталась в чулане страха. Больше пятнадцати лет я верила той правде, которая сделала меня покорной, безвольной, подавленной. Больше пятнадцати лет в моей жизни было лишь черное и белое вместо всех цветов радуги!
Содержимое этой потрепанной, невинной на вид коробки, которая стоит теперь на прекрасно отполированном столе в отдраенной до блеска кухне, может все изменить – и от этого мне очень страшно. Такие бумаги нельзя хранить в коробке из-под обуви. Их нужно держать в сейфе, обмотанном полицейской лентой, какой помечают места преступления, и оклеенном желтыми картинками со знаком «Радиация».
Пока Майкл шлепает по кухне и звенит бокалами, наполняя их розовым джином, я почти ничего не слышу. Один бокал он передает мне, и руки у него заметно дрожат. На этот раз никаких зонтиков с фламинго. От запаха джина меня мутит.
– На самом деле, – твердо сообщаю я, – мне хочется чаю.
Майкл приходит в ужас от такой просьбы, но покорно наполняет чайник, то и дело поглядывая на меня через плечо. Опускает в кружку чайный пакетик, вытирает со стола случайно пролитые капли, ополаскивает под краном тряпочку и аккуратно ее складывает. Все это мы делаем автоматически, так уж приучены с детства – нельзя оставлять после себя грязь, нужно быть опрятным, служить Богу Порядка.
Я присаживаюсь к столу и грею руки о чашку с чаем, а Майкл садится напротив, с таким отчаянием глотая джин, что художник Хогарт вполне мог бы взять его в натурщики и писать с него своих беззубых персонажей.
– Что ты обо мне знаешь? – осторожно спрашиваю я. – О моих… как бы тут выразилась твоя мама… о моих «трудных временах»?
– Ты о том, что всем известно, но о чем решено не говорить?
– Вот именно.
Майкл хмурится и отпивает еще джина – он словно в уме составляет список, перебирая в памяти двусмысленные разговоры и многозначительные взгляды.
– Ну, честно говоря, не все, – отвечает он. – Знаешь, как у нас принято – упаси господи сказать хоть слово о чем-то запутанном вроде чувств, или о неприятностях из прошлого, или о частях человеческого тела, которые издают хлюпающие и чавкающие звуки. Моя мать не признается, что ходит в туалет, где уж ей заговорить о том, что приключилось с тобой. Однако у меня все же сложилась кое-какая картина. Ты… болела. Не телом, а душой. Тебя положили в больницу. Вот и все – даже не знаю, почему это с тобой случилось. И как долго ты там пролежала. Я вообще ничего толком не знаю.
Я киваю – Майкл подтвердил мои предположения.
– Разве не странно, что ты знаешь так мало, – говорю я, глядя в сад, где аккуратно подстриженные живые изгороди и идеальной формы ели выстроились подобно расставленным ребенком солдатикам.
– Для нашей семьи – не странно. Ты же понимаешь, что если достаточно долго притворяться, что чего-то не существует, то это «что-то» действительно исчезнет. Например, я перестану быть гомосексуалистом, тебя вовсе не помещали в приют для умалишенных, а мой отец не трахает свою секретаршу.
– Да что ты? – От удивления у меня глаза лезут на лоб.
Дядя Саймон, такой серьезный, с тонкими поджатыми губами, весь в работе – нет, невозможно и вообразить! Да я не могу представить, чтобы он вообще с кем-нибудь трахался, даже с тетей Розмари. Особенно с тетей Розмари.
– Ну, не знаю. Про отца я придумал, просто для примера. Кажется, секретарш сейчас называют «личными ассистентами»… но у меня есть кое-какие подозрения. На работе он задерживается допоздна, а когда возвращается, то галстук на полдюйма сдвинут, временами у него на лице вспыхивает такая довольная улыбка… сама понимаешь, классические признаки. Мама наверняка обо всем знает – просто делает вид, что ничего не происходит, потому что так меньше шуму.
Он прав. Если у Саймона действительно интрижка на стороне, Розмари первой сделает вид, что ничего не видит, пока проделки мужа не выплывут, угрожая поставить Розмари в неловкое положение. Впрочем, тогда она, скорее всего, наймет киллера и потребует растворить тело мужа в соляной кислоте.
– Я знаю, что у нас за семья, Майкл, – ты совершенно прав. Но разве не странно, что мы с тобой тоже никогда об этом не говорили? Мы же друзья, правда? Так почему же ты ни разу не спросил: «Слушай, сестренка, а с чего у тебя вдруг тогда поехала крыша…», ну или что-то вроде того? Твое поколение гораздо больше знает о проблемах с психикой, чем мое – мы-то радостно обзывали друг друга шизиками и психами, просто так, шутки ради. Твои ровесники относятся к этому гораздо мудрее, разрушают вековые запреты. Так разве не странно, что мы с тобой ни разу об этом не говорили?