Спит в спальном мешке, лицом к потолку, старый человек. Бублик спит рядом.
Часа не минуло — снова звонок.
Тот же голос:
— Извините. Погорячилась.
— С извинениями можно повременить до утра.
— Можно. Только ночь не переждать.
Он молчит. Она молчит. Потом говорит:
— «Что ж не приходишь на могилу? Поздороваться?» — «Далеко живу, бабушка. В другой стране». — «А ты самолетом…»
— Это я написал.
— Вы. Всё вы. Из вашей книжки.
Срывается в крик:
— А если нет денег на билет?..
В доме напротив мигает фонарь над подъездом, лихорадочно, тревожно, отблеск на потолке беспокоит и отвлекает; так и хочется выскочить на улицу, стукнуть по фонарю палкой — пусть засветится в полную силу или замрет навсегда. Посреди ночи Финкель запишет:
«…въезжать надо в новое жилье, недавно отстроенное, с окнами ко всем ветрам, откуда ушли штукатуры с малярами, первыми освоиться в нем, напитать дыханием, теплотой, доверительным взглядом. Чтобы не оставалось в доме присутствия прежних владельцев: не от запаха табака или немытого тела — от застарелых отголосков ругани, мелочных препирательств, ненавистных взглядов, лживых согласий совместного проживания, которые насторожат, обеспокоят, внесут разлад в ваши отношения. И не обновляйте его, чей-то дом, не зазывайте каменщиков-столяров-электриков: выдохи сохранятся, липучие выдохи прежних постояльцев, их будет достаточно, чтобы по ночам вскидываться в непокое. Въезжать следует в новое жилье, только в новое, что не всегда по карману…»
— Деточка, — поучала бабушка Хая. — Солнце после дождя — дважды дождь. Дом с согласием в нем — дважды согласие.
Ночью она проявится среди прочих, меленькая, субтильная, в шляпке со стеклярусом: бабушка, которой давно нет на свете. Скажет без укоризны: «Кольцо у тебя на пальце — оно мое, внучек. Обручальное». — «Твое, бабушка». — «Что ж не приходишь на могилу? Поздороваться?» — «Далеко живу, бабушка. В другой стране». — «А ты самолетом…»
Высвобождает Аю из спального мешка, переносит в постель, чтобы проснулась под птичьи пересуды, радужные искры по стенам от граненого шарика. «Обучу сына бесстыдству, — пообещала, похохатывая, ластоногая, наголо обритая особь, с глазами честно-блудливыми, залитая по горло несокрушимой сытостью. — Толкучему легче прожить». И Финкель беспокоится теперь за Аю, доверчивую посреди недоверчивых, ибо на одного нахала на свете будет больше. У которого на пакости достанет разума, на милосердие недостанет жалости. Которого на порог не пустишь. С дочкой не оставишь наедине. С внучкой — упаси Господь!
Стареет тело.
Дряхлеют чувства.
Молодеют сны — к стыду или изумлению.
Ликующий старик прикидывает, какие события взять с собой в подступающий сон, чтобы сплелись в прихотливом сюжете. Опечаленный его сожитель собирает по крупицам самое памятное в главное посмертное сновидение, до воскрешения из мертвых, — благословенно то прошлое, которое накапливает воспоминания. Один из них говорит: «Я пожилой человек и мучаюсь оттого, что обижал людей, встречавшихся на моем пути». Второй добавляет свое: «А я утешаюсь тем, что количество обиженных было невелико. Если этим, конечно, можно утешиться».
На исходе ночи глушит его дремотная усталость, и Финкель засыпает с улыбкой на губах, которой не продержаться до рассвета. Видение наплывает по порыжелым рельсам, неспешно, неотвратимо, пригородным составом с немощным паровичком, где молочницы гремят бидонами по душным вагонам, молодняк подпугивает в тамбуре, дерзостно сплевывая под ноги, гнусавит под гармошку стародавний пропойца на деревянной ноге, вымаливая подаяние скорбными песнопениями: «Я был батальонный разведчик, а он писаришка штабной. Я был за Россию ответчик…»