Выбрать главу

— Встанешь с постели, выйдешь на кухню — нет для тебя каши. Значит, я умерла.

Змеиный страх заползал в их сердца, и она торопливо добавляла:

— Но случится оно нескоро, нескоро… Прежде научу варить овсянку.

Сидели — коленями в колени, глядели — глазами в глаза. «Облегчи, — шептала в ночи. — Ну же…», он облегчал к обоюдной радости. На поляне расцветали в избытке иван-да-марья, по-здешнему «Амнон и Тамар», — соседки советовали Ривке сменить имя для полного соответствия. Дни проходили в заботах; дальше Хайфы не выезжали, не было на то желания, да и хозяйство требовало присмотра, ибо кормились от плодов земли. Уважали хоровое пение с неуемной затейницей на экране, подпевали, взявшись за руки: «Спасибо за друга, за свет в глазах и смех ребенка, спасибо за всё, что Ты нам дал…»

— Что нужно человеку? — говорил Амнон. — Побольше благодарности. Каждому по его заслугам.

Ривка с ним соглашалась. Вот они, налицо, их заслуги и благодарности: дом, хозяйство, авокадо на ветвях, — им бы еще пожить, коленями в колени, глазами в глаза, но Амнон заболел, всё потихоньку захирело, завалилось, усохло; листва осыпалась без полива, с поливом тоже осыпалась. Не хотел добровольных помощников, не пускал наемных работников: «Глазами бы всё сделал, да сил нет. А они наработают не так…»

Амнона похоронили на сельском кладбище.

Посреди цитрусовых насаждений, осыпающих по весне лепестками.

На камне пометили: «Амнон, муж Ривки», так он пожелал.

Дом загрустил без хозяина, тихий, задумчивый, погруженный в невеселые думы; поскрипывал по ночам, поскуливал, четками перебирал воспоминания. «Бог сбрасывает в океан сорок пять потоков слез, которые заставляют мир содрогаться». Весомая слезинка — по Амнону.

«…Господи, взгляни мне в глаза! Ответь, Господи: кто встретил там моего мужа? Кто вышел ему навстречу, подал чистое полотенце — отереть пот с лица, сварил для него овсяную кашу на молоке? Забери меня, Господи, и мы с ним наговоримся, наработаемся, надышимся — только позволь…»

Радости не стало без Амнона, утратилась способность удивляться, истаяли чаяния и надежды. Сношенное тело. Сношенные чувства. Ривка переехала в город, где живет Ицик, но здесь и рассветы запаздывают, дожди утекают ручьями через сточные решетки, не оросив поля, обездоленная почва закатана черным панцирем и не белеет гора в отдалении, покрытая снегом. Кашу варит ей филиппинка, с которой не поговоришь по душам, не споешь на два голоса: «Спасибо за друга, за свет в глазах…» Ривка тоскует на последнем этаже, повторяя слова Амнона: «Нет, ребята, не прокормиться на асфальте…»

Сказал Финкель:

— Я — человек с асфальта. На нем родился, с него уйду.

Сказала Ривка:

— Душа твоя наша. Плоды приносящая.

— Не наши — они кто?

— Дремучие, чащобные, в норах, оврагах, буреломах, с тайнами-недоговорами. К ним не притиснешься. С ними не разживешься.

Ривку огорчают дни, недожитые с Амноном; в бессонные ночные часы она заполняет их событиями, которым не быть.

— Мир жесток к нам, теперешним. Болезнями, затоплениями, трясением земли, прочими бедствиями, народами претерпеваемыми. А мы жестоки к себе.

10

На лестничной площадке стоит стол со стульями, картинки по стенам, лампа под голубым плафоном. На столе электрический чайник, чашки, сахар-печенье, в углу кадка с пышной геранью, за окном россыпь огней по холмам — светящимися фишками, раскиданными наугад, единым броском, в надежде на выигрышный расклад.

Они живут под крышей выше всех в доме, а потому огородились дверью от суетного мира, где умножается скорбь, сотрясаются тела и души, затоптано то, что требует бережного касания, измызгано и отброшено в мерзости запустения.

Дурь прёт от четырех концов света, зависть с корыстью, злоба натекает из окрестных земель, подпугивая неизбежностью, чумой тлеет до случая, холерой с проказой — негасимым огнем в глубинах торфяника. Нет доверия ближнему ненавистнику, нет доверия дальнему: у этих своя неправда, у тех своя; где-то подрастают поколения, которым заповедано убивать словом, пулей, зарядом, не заповедано утешать и излечивать. Станет ли завтра надежней, чем сегодня? — а они затворяются на лестничной площадке к доверительной беседе, пьют чай с мятой, хрустят печеньем.

— Не нарушили бы наш покой… — тревожится Ото-то. — Они это могут.

Папа Додик удостаивает порой вниманием. Мама Кира. Забегает Хана с нижнего этажа, утихомирив своих сорванцов. Девочка Ая выносит на площадку белого медведя, приблудная собачка укладывается у ее ног; Ото-то пристраивается возле Финкеля, стул к стулу.