Обдумывают такую возможность, принимают или отвергают; Ривка прикидывает: «Заново? С Амноном? Я согласна».
Приходят санитары с носилками.
Все провожают Ривку до машины.
Прощаются. Обещают навещать. Долго глядят вослед…
…еда станет пресной, разговоры никчемными, окружение безликим, интересы подернутся ряской, без родника на дне и кувшинки на плаву, тешащей взор. Для стариков нет отдаленного завтра, нет порой и сегодня в неулыбчивом существовании. Сначала не видишь себя со стороны. Затем не хочешь видеть. Не можешь. И наконец, какая разница?..
Можно запасать камушки на могилу.
Ривку удивят старушки, потребляющие немало пищи, будто накапливают ее к дальней дороге. Одна из них тут же сообщит новенькой, гордо потряхивая кудряшками: «Взяла от жизни всё, что успела забрать. И пусть они задавятся от зависти-обиды. Они все…» Другая прибавит свое: «Отец прислал деньги на пианино, а мы купили корову. В войну не было кормов, молока у нее тоже не было…» Третья, глухонькая, слепенькая, в белых валенцах, в синем платье с горошинами, силком выдернутая из Среднерусской возвышенности, будет вскидываться на стуле с каждой ложкой супа: «Тебе это ндравится? Мне не ндравится. Что тут может пондравиться?..»
Мягко, в валенцах, подкатится к Ривкиной кровати, ткнет пальцем в выпуклость у себя на груди, спросит хитровато на незнакомом наречии:
— Чего у меня?
Вытащит из-за пазухи железную коробку, повертит перед носом:
— Чай. Люблю чай. — Глянет подозрительно по сторонам, засунет банку обратно. — Целее будет…
Ривка улыбнется ей, привечая, и она приткнется в уголке кровати, станет перебирать беды свои, взбалтывая ногами:
— Дуня, кричат, бежи домой! Твоего на войну забирают… Прискакала с поля без памяти, а его уж забрали, отвезли и убили. Кручиновата стала, к винцу приохотилась…
В один из дней Ривку поднимут с постели, облачат в нарядное платье, усадят в кресло — так она распорядится. Сын Ицик приедет с женой, с внуком Рони, и она не захочет, чтобы мальчик запомнил бабушку беспомощной. У Рони ожидается бар-мицва в синагоге, но Ривку не повезут на торжество — слишком уж хлопотно, а она, гордая, не попросит. Но напоследок… Напоследок пожелает выслушать те слова, которые внук произнесет перед собравшимися.
— Недельный раздел «Ваишлах», — громко, с выражением, скажет Рони. — Могу наизусть.
— Наизусть, — попросит Ривка.
Станет выпевать положенные строки:
— «И двинулись они из Бейт-Эля, и было еще некоторое расстояние до Эфрата, как Рахель родила, и роды ее были трудные. И когда она напрягалась при родах, повитуха сказала ей: „Не бойся, ибо это тоже тебе сын“. А когда душа ее покидала, потому что она умирала, назвала сына именем Бен-Они, а отец назвал его Биньямин. И умерла Рахель, и была погребена по пути в Эфрат, он же Бейт-Лехем…»
— Достаточно, — оборвет невестка, но Рони дополнит:
— «И поставил Яаков памятник над могилой ее, надгробный памятник Рахели до сего дня…»
Ривка прольет слезу, оплакивая себя и Рахель-страдалицу. Ривка побывает на торжестве без Амнона, что ее огорчит.
— Всё, — скажет, — теперь я согласна. Быть тому.
Молодость — подобно любви — приукрашивает облик.
Старость — сродни ненависти: выпячивает подробности, которые не упрятать от посторонних.
Подступят дни немощи в натужливом дожитии, станет ненавистно тело свое, затасканное на веку, проявятся его запахи, которых прежде не было, размоется синева глаз, поперечная морщина проляжет на лбу знаком обреченности, томление затрет прежние черты. «За что Ты нас старишь, Господи?..» — и Ривка умрет в тихой слабости, на исходе отдаленного дня: грустная бабушка, которую редко навещали. Заснет и не проснется. Или не захочет просыпаться, чтобы затаиться немым обитателем кладбища под боком у мужа. «Куда ты торопишься?» — «К Амнону, куда же еще? Который заждался». — «Сынок, — скажет перед уходом, — научу тебя варить кашу». — «Кашу… — фыркнет его жена. — Понадобится, сама сварю».
Сон навестит щедрым подарком, легкий, нежданный, примет в свои ладони, понесет бережно к Амнону, к его силе, неутомимости, к чистоте и простоте их дома и помыслов, к затяжной работе, от которой ныли руки, веселела душа, к холоду зимних ночей и отброшенному одеялу, когда согревала близость…
Где те дети, что досматривают своих стариков до последнего часа? — хвала им. Позвонит сын Ицик, позовет соседей на похороны. В помещении для прощания, на входе в зал, пометят на табло фамилию, время похорон: «Четырнадцать часов двадцать минут. Ваша очередь плакать». Ицик скажет нежданно для самого себя: «Ты отправляешься в вечное путешествие, мама, и мы надеемся, что оно тебя порадует». Финкель удивится: «Она же хотела в Галилее. Рядом с Амноном». — «Далеко, — отмахнется жена сына. — Чего уж теперь?..» Даже на камне не пометят: «Ривка, жена Амнона»…