Крыт ломоносовский дом настоящим толстым тесом, а не пиловым. В тесинах, вырубленных топором, а не пиленных, пробит по всей длине желоб, эти тесины кладутся на кровле одна желобом вверх, другая вниз, накладываются краями одна на другую. Такую тяжелую крышу, настоящую тесовую, уж не сорвет ветер.
И добра в доме!
Над покрытым скатертью дубовым столом — в черной раме зеркало. У стены — раскрашенный красками, с двустворчатой дверью — поставец, где хранится серебро и посуда. Ценное имущество разложено по большим и малым сундукам, погребцам, коробьям и ящичкам.
По полкам расставлена добротная медная, до блеска начищенная посуда: большие и малые братыни, в которых разносят пития, пиво на всю братию и разливают по чашкам, чаркам, ендовы, медяники[67].
Скляницы, синие, зеленые, белые, стоят рядом с серебряными чарками. Старинные иконы, «божье милосердие» по-здешнему, в аршин вышиной, обложенные серебром, выстилают большой, или красный, угол.
В сундуках немало добра лежит: кафтаны на меху, камзолы с серебряными пуговицами, женские телогреи, лазоревые, лимонные. Сложены в ящики серебряные и золоченые серьги, перстни, жемчужные ожерелья.
Выйдешь наружу: толково поставлен хлебный амбар — двужильный, баня, овин, гумно — крытое. Посредине усадьбы вырыт пруд — ломоносовское новшество, над прудом низко склонились ивы. В летний вечер тучные коровы подходят с лугов к скотному двору.
Хорошо поставлено ломоносовское хозяйство, крепко срублен дом, весело смотрит он на дорогу. Все так и должно говорить людям о ломоносовском довольстве и спокойной жизни.
Спокойной жизни?
Вот этого-то и нет теперь в зажиточном доме Василия Дорофеевича. Все сильнее хмурится отец, все более молчаливым делается сын.
И что и как решится сегодня утром?
— Ну, Михайло, будто кончаются твои науки. К чему же они тебя привели? Какую правду открыли? — спросил Василий Дорофеевич, начиная хорошо обдуманный разговор. — Ты сядь, беседа не короткая.
— Какую правду? Такую, что человеку потребно всегда идти вперед.
— Правда хорошая. Только новая ли? Еще в запрошлом годе, как на Колу мы шли, про то же тебе я говорил. Однако почему ты с твоей книжной правдой от меня прячешься? Сумрачен стал, говоришь мало. Не пристало с правдой прятаться. Да еще от кого — от отца родного. Я вон чую в своем истину — прямо и говорю. Ты-то почему молчишь?
— Не потому, что моя правда мала.
Отец крякнул.
— Так. Обиняками-то навык говорить. Вроде троп ты в жизни нехоженых ищешь. А мало ли уже по жизни троп прошло? Вот об одной для тебя и думаю. Слушай. Зверя я промышлял, рыбу ловил, по морю ходил, в «Кольском китоловстве» состоял. Делал все, к чему помор приставлен. А того кроме, купишь на свои деньги соль, муку или иное что, в другое место, к другим людям перевезешь, там продашь, смотришь — прибыль сама идет. Деньга деньгу делает, деньга к деньге катится. Дело-то вокруг деньги вертится.
— А не всякое, батюшка. И вот еще что. Несытая алчба[68] имения и власти род людской к великой крайности приводила. Какие только страсти эта алчба не будила в сердцах! И многое зло она устремила на людей. С ней возросли и зависть и коварство. Дело, что вокруг деньги вертится, не всегда доброе.
— Во всем можно недоброе совершить, ежели к тому охота.
И тут, наконец, Василий Дорофеевич Ломоносов сказал сыну то, о чем давно уж думал. Давно думал, но говорить не хотел: не время еще, рано. Это заветное он и открыл теперь Михайле:
— В купцы выйдешь.
Не удивляется Михайло и не радуется.
— Будто не рад?
Михайло молчал.
Тогда Василий Дорофеевич почти крикнул с досады:
— Да о чем же ты думаешь?
— Книги мне новое открыли…
— С тем новым в купцы и пойдешь, в купеческом деле оно тебя и укрепит.
— Все вперед идти. По книгам.
— Мое-то не вперед ли? Купеческого пути тебе уже мало?
— По книгам путь далекий и свободный.
— Какая такая свобода? Невдомек.
— Какая? Разуму. Искать.
— Доищешься. Ежели руки и. ноги у тебя связаны, какая свобода разуму может выйти? Ты вот скажи мне, что ты таков есть?
Михайло не понял.
— Мужик ты есть. Сын крестьянский. И как же тебе полную свободу книги дадут? А мое-то даст. Купеческая жизнь другая, свободная.
Михайло молчал.
— Как же ты думаешь идти со своими науками вперед у нас, в здешнем? Ежели не в наше дело, не в хозяйство, то во что с книгами и науками становиться будешь?