Он выпил, поморщился и, не закусывая, понюхал корочку хлеба.
— Вот о чем хочу поговорить с тобой, Михайло Ломоносов. Ты приготовился в большой путь. А я на том пути оплошал. На том самом. Вот и полезно тебе послушать. Ты небось думаешь, что оплошал я в жизни из-за таких вот, как дьякон? Из-за прямых врагов и ненавистников? Нет, не из-за этого сдал Иван Каргопольский. У него хватит и силы и сноровки на врага. Оплошал я, Иван Каргопольский, обучившийся всем наукам, по своей вине. Против самого себя не выстоял. Вот я бабке сказал: в человеке всегда двое — один делает, а другой его судит. Так второй этот во мне насмешник. Понял? И сомневающийся. Понял? Не выстоял я против сомнения, которое сердце мне грызло. И веру холодом обдавало. Понимаешь? И делаешь все будто как и полагается, а веры настоящей нет. Не столько враг сразил… Понимаешь?
— Понимаю.
Каргопольский выпил еще.
— Это хорошо, что понимаешь. Значит, ты умный. Только умному не всегда легче на свете жить. А меня ты не жалей. Не люблю. И, значит, то, что я оплошал не от бессилья — это понимаешь? — повысил голос Каргопольский. — Ну, говори!
Михайло ответил, что все хорошо понимает.
— Ну, вот и не жалей! Я и сам себя пожалеть могу! Думаешь, нет? Напрасно! Жалеть себя каждый может. Никому не запрещено! Никому! Может, у человека это самое большое право. А? Как думаешь? Нет! Ошибаюсь я! Не самое большое! А может, как раз наоборот: человеку следует запретить жалеть самого себя? А? Тогда он крепче будет. А? Как думаешь?
Михайло смотрел на метавшегося по комнате Каргопольского. Он задавал вопросы, сам на них отвечал, на мгновение останавливаясь, потом опять начинал метаться.
— Иван Иванович… Зачем это вы? Стоит ли?
— Что-о-о? — загремел Каргопольский, останавливаясь перед Михайлой. — Стоит ли? Да как это так — стоит ли? Да ты мне кто — друг или враг? Не смей мне быть врагом, не смей! Мои враги — только негодяи. Ты не можешь быть мне врагом. Понял? Потому что честный на честного подниматься не должен. Честные между собой все поделят.
Каргопольский сел за стол, взял перо, подвинул к себе чернильницу и стал писать. Он писал долго, грыз кончик пера, осматривал острие его на свет, сам с собою рассуждал.
— Нет! Ничего не получается Пьян я! Потом напишу. Как придешь в Москву, прямо иди в Спасские школы и спрашивай там, значит, Постникова Тараса Петровича, учителя. Говорил уже тебе. Отдашь ему письмо, которое я напишу. Он поможет. В письме про все сообщу. Вот. А на словах ты ему, Постникову, скажи еще так. Видел, мол, я, Михайло Ломоносов, Ивана Каргопольского, говорил с ним. И понял, мол, я, что это за птица такая Иван Каргопольский. Много на своем веку встретивший врагов и не убоявшийся их. И понял, мол, я, что нельзя сомнение допускать в самое сердце. А пусть оно живет около сердца, не входя в него. А в сердце, в самой его глубине, должна жить вера в правду и силу того, что делаешь. Всего кроме, враг не всегда перед глазами, а сомнение, ежели допустишь его к себе, будет всегда здесь. Проснулся, к примеру, а оно уж тут как тут и шепчет тебе на ухо. Тихо, как ржа, источит оно веру и стремление. И останешься хоть и сильный, да нетвердый. А этак-то ничего по-настоящему и не совершишь. Ни при чем останешься.
Каргопольский подвел Ломоносова к окну.
— Вон ты каков, значит. Крепок. И глаза настоящие: вдаль глядят. Стало быть, мелочи, что возле, не видят.
Он сел за стол, облокотился о него. Обхватив голову руками, тяжело задумался.
— Пью, привержен, — сказал он, указывая пальцем на водку. — Пью. А почему пью? Думаешь, не горько мне? Горько. Выпьешь — полегчает. Будто веселее на душе становится. Бабка мне как-то сказала: «Когда ты выпивши — веселый, веселье тебе для того, чтобы таить под ним что другое».
Каргопольский глубоко вздохнул.
— Посмотрел я на тебя, Михайло, и припомнил молодость свою и жизнь свою всю, что потом была, припомнил. Свою-то жизнь мне уж поздно исправлять. Так вот, думаю, от моей неисправной, может, его исправная пойдет? Человек умирает, а жизнь его с земли уходить не должна, к другой ей идти, помогать. Вот и запомни хорошо, что скажу тебе: цени все настоящей его ценой — радость, горе, веру и стремление. Намеренно холода в душе у себя не ищи, пламени не гаси. Теперь иди.
Они пошли к выходу. У самого порога Каргопольский остановил Михайлу:
— Погоди-ка…
Он был как будто озадачен.
— Погоди… Нет ли… Хм!.. Да… Может, есть такая вера, которая никакого сомнения не боится?
Каргопольский был в недоумении.
— Высокая. А?
О себе ли подумал сейчас Каргопольский, когда говорил это? Или о Михайле? Если о себе, то что же — значит, во всю свою жизнь о чем-то самом важном он так и не догадался?