Муж мой, к слову, родился на Плющихе, в старом двухэтажном доме. Так вот, там ни воды, ни газа, ни туалета действительно не было. Воду свекор – здоровый и крепкий мужик, профессиональный пловец, прошедший войну, – носил из колонки. Готовили на примусе и керогазе, и туалет – деревянная будка – стоял во дворе. Конечно, народ ходил в бани.
Мама училась в Армянском переулке, в 644-й школе, тогда еще женской. На первом этаже их дома была кулинария. Дальше по улице – рыбный магазин, а на левой стороне – китайская пагода чайуправления, из которой разносился запах только что смолотых кофейных зерен. Правда, не во все времена. Заходить туда было чертовски интересно – там тоже все было как в сказке.
В детский сад я ходила на Кировскую. Главная мука тех лет – лифчик для чулок. Застегивать его никак не получалось – мучились и девочки, и мальчики. Браво колготкам и тому, кто их изобрел.
Спустя целую кучу лет меня снова занесет на Кировскую – там, в доме Страхового общества «Россия», будет находиться скульптурная мастерская моего первого мужа. Мама в то время будет работать в ЦСУ, в статуправлении, в знаменитом доме гениального Ле Корбюзье – тоже на Кировской. По Кировской, на Чистых прудах, я буду «выгуливать» свою непростую беременность.
Маму я часто встречала после работы – пошли, пошатаемся? Ну и шли гулять – от мрачноватого, коричневого здания ЦСУ в чайуправление, кулинарию, магазин «Свет», рыбный – что на углу. Магазин «Пуговицы», угловой гастроном и так до Дома фарфора. В нем всегда были огромные очереди. Помню, «напали» на кофейные чашки из костяного фарфора. Сейчас уже ни одной не осталось. Впрочем, что чашки…
А сейчас там пустота, ни одного человека, хотя товар восхитительный! Но в зале одни продавцы.
Вернемся в коммуналку на Петровке. Летом меня отправляли в выездной детский сад – тоже от ЦСУ, маминой службы, – в Пестово, Рузу. Хорошо помню деревянные бараки, раскладушки, эмалированные зеленые ночные горшки, остывшую манную кашу, ненавистный компот, в котором барахтались противные осы. Мы вылавливали их столовыми, жирными от супа ложками и пили, потому что нас заставляли.
От бесконечных дождей было холодно и сыро. Тоска. Помню, как сейчас: я стою у окна и жду маму. Воспитатели гонят меня, но я упрямо стою. Смотрю на раскисшую от непогоды дорогу. Реву. Мама приезжала каждые выходные – на попутных грузовиках. Привозила сладости, фрукты. Ночевала в каморке у дворника. Мы шли с ней в лес, и она меня кормила. Ревели при этом обе. И снова запах хлорки, сырое белье, ледяная вода в рукомойнике, ночные горшки, на которые нас высаживали в ряд: хочешь не хочешь, а сиди, так положено.
Летнюю садовскую дачу я, ребенок вполне общественный, ненавидела люто. По счастью, скоро родилась сестра, и мы начали ездить на съемные дачи.
Шестидесятые, Сокол
В шестьдесят пятом наша жизнь круто изменилась. Родители нашли удачный обмен. «С Петровки на Сокол, в квартире всего одни соседи, разве не рай?» – приводила разумные доводы мама. А бабушка отчаянно протестовала: «Ехать в такую даль? С самих Петровских линий? Пять минут от Большого театра и десять от Красной площади?» Но – уехали. Казалось, что преимущества неоспоримы. Рядом – Поселок художников, тихий и зеленый рай в огромном городе. Да и две комнаты – родителям и нам с бабушкой. И всего одна семья за стеной. Здорово, да? Оказалось – не очень. Соседи попались злобные и нечистые на руку – однажды я видела, как бабка Прасковья лезет руками в нашу кастрюлю с борщом – тянет оттуда кусок говядины. С тех пор без надзора на плите ничего не оставалось. С бабкой Прасковьей жила дочь Лизавета, старая дева, с лицом желчным, темно-желтым. От злости? Или болела? Всех эта Лизавета ненавидела, а меня, маленькую девочку, почему-то больше всех. Никогда не здоровалась – только цыкала вслед. Тихим и добродушным был только дед, муж бабки Прасковьи, но он рано погиб – выпил лишку, попал под электричку. Помню, как в коридоре стояла крышка гроба, обитая красным и черным сатином. Испугалась тогда я здорово – из комнаты долго не выходила.
Кухня была крошечной – метра четыре. Два стола, плита и раковина. Ели мы в комнате, за большим круглым столом. Большая комната была замечательной – светлой, квадратной, метров восемнадцать, с окном-фонарем во всю стену.