Сравнивая плохую (но над которой явно старались) рукописную версию с окончательной версией в книге, я сначала вспомнил о фресках Буча ЛаВердье на свалке, а затем о его картине с Элвисом и Мэрилин на ярмарке, которая была продана за три миллиона долларов. Я снова подумал, что одна была бутоном, а другая — цветком.
По всей стране, да что там по стране — по всему миру, мужчины и женщины рисуют картины, пишут книги, играют на музыкальных инструментах. Кто-то посещает семинары, мастер-классы и художественные курсы. Кто-то платит личным учителям и педагогам. Плоды их трудов искренне восхищают друзей и родственников, которые говорят что-то вроде «Ух ты, как здорово!», а затем забывают о них. Когда я был ребенком, то всегда наслаждался рассказами своего отца. Они меня завораживали, и я думал: «Ух ты, как здорово, папа!» Уверен, что люди, проезжавшие мимо свалки, видели дерзкие и живые фрески дяди Буча о городской жизни и думали: «Ух ты, как здорово!» и ехали дальше по своим делам. Потому что всегда кто-то рисует картины, кто-то рассказывает истории, кто-то играет на гитаре композицию «Зови меня ветерком»[23]. Большинство из них забываются. Некоторых запоминают. И лишь крайне немногие оставляют неизгладимый, неповторимый след. Почему так происходит, я не знаю. И как эти два провинциала совершили скачок от хорошего к очень хорошему, а затем к великому — этого я тоже не знал.
Но я всё-таки выяснил.
Спустя два года после краткой беседы с Рут Кроуфорд папа снова осматривал лилейники, росшие вдоль забора. Он показывал мне, как отдельные цветы стали появляться по ту сторону забора, даже на другой стороне Бенсон-стрит, когда я услышал приглушенный треск. Первым делом я решил, что он наступил на упавшую ветку. Он посмотрел на меня широко раскрытыми глазами, с открытым ртом, и я подумал (я помню это отчетливо): вот так выглядел папа в своем детстве. Затем он наклонился вбок. Схватился за забор. Я схватил его за руку. Мы оба промахнулись. Он упал на траву и начал кричать.
Я не всегда носил с собой мобильный телефон — я не из того поколения, которое скорее забудет надеть нижнее белье, чем выйдет на улицу без телефона, — но в тот день он у меня был. Я сразу же позвонил в службу 911 и сообщил, что мне нужна скорая помощь по адресу Бенсон-стрит, 29, потому что с моим отцом произошел несчастный случай.
Я опустился на колени рядом с папой и попытался выпрямить его ногу. Он лишь вскрикнул и запротестовал: «Нет-нет-нет, это больно, Марки, это очень больно». Его лицо побелело, как свежевыпавший снег, как брюхо Моби Дика[24], как амнезия. Я никогда не ощущал себя старым, вероятно, потому что человек, с которым я жил, был намного старше меня, но в тот момент я почувствовал себя глубоким стариком. Я велел себе не терять сознание. Велел себе не получать сердечного приступа. И надеялся, что машина скорой помощи Харлоу (которую в своё время оплатили мой отец с Бучем) находится поблизости, потому что скорая из Гейтс-Фоллс приедет через полчаса, а из Касл-Рока — ещё дольше.
Никогда не забуду крики отца. Слышу их до сих пор. Перед самым приездом машины скорой помощи Харлоу он потерял сознание. Это было даже облегчением. Они поместили его в машину с помощью подъёмника и отвезли в больницу Святого Стефана, где его стабилизировали — если можно стабилизировать девяностолетнего старика — и сделали рентген. У него сломалось левое бедро. Особой причины не было; это просто возраст. И это был не просто перелом, как сказал мне ортопед. Бедро словно взорвалось.
— Не уверен, как лучше поступить, — сказал доктор Патель. — Если бы он был вашего возраста, я бы, конечно, порекомендовал замену тазобедренного сустава, но у мистера Кармоди запущенный остеопороз. Его кости как стекло. Все кости. И, конечно же, он в преклонном возрасте. — Он развел руки над рентгеновскими снимками. — Решайте сами.
— Он в сознании?
Патель позвонил. Спросил. Послушал. Повесил трубку.
— Он под действием обезболивающих, но в сознании и может отвечать на вопросы. Он хочет поговорить с вами.
Даже несмотря на спад заболеваемости ковидом, свободные места в больнице Святого Стефана были на вес золота. Тем не менее, отцу выделили отдельную палату. Не только потому, что он мог за неё заплатить, но и потому, что был знаменитостью. И любимцем в округе Касл. Однажды я подарил ему футболку с надписью «ПИСАТЕЛЬ-СУПЕРЗВЕЗДА», и он с гордостью носил её.
Он уже был не таким бледным, как брюхо Моби Дика, но выглядел как тень самого себя. Его лицо было измождённым и блестело от пота. Волосы торчали в разные стороны.
— Сломал грёбаное бедро, Марки. — Его голос был чуть громче шепота. — Тот пакистанский врач говорит, что чудо, что этого не случилось на похоронах Бучи. Помнишь их?
— Конечно, помню. — Я сел рядом с ним и достал из кармана расчёску.
Он поднял руку в своём старом властном останавливающем жесте.
— Не надо, я не младенец.
— Я знаю, но ты выглядишь как безумец.
Рука упала на простыню.
— Ладно. Но только лишь потому, что когда-то я менял твои подгузники с дерьмом.
Я подумал, что это, скорее всего, была работа мамы, но не стал с ним спорить, а просто привёл его волосы в порядок насколько смог.
— Пап, врач пытается решить, стоит ли тебе делать замену тазобед…
— Замолчи, — сказал он. — Мои штаны висят в шкафу.
— Папа, ты никуда не поеде…
Он закатил глаза.
— Господи Иисусе, я и без тебя это знаю. Принеси мне мою связку ключей.
Я нашёл её в его левом переднем кармане под мелочью. Дрожащей рукой он поднёс её к глазам (мне было больно смотреть на эту дрожь) и стал перебирать ключи, пока не нашёл маленький серебряный.
— Этот ключ открывает нижний ящик моего стола. Если я не переживу эту хренотень…
— Пап, ты поправи…
Он снова поднял руку (теперь с ключами), повторяя свой старый властный жест.
— Если я не переживу, ты найдёшь объяснение моего успеха — и успеха Буча — в этом ящике. Всё, что интересовало ту женщину… сейчас не могу вспомнить её имя… Она бы не поверила, и ты не поверишь, но это правда. Считай это моим последним посланием миру.
— Хорошо. Я понял. А что насчёт операции?
— Ну, давай подумаем, пораскинем мозгами. Если я её не сделаю, то что меня ждёт? Инвалидное кресло? И, наверное, медсестра. Не симпатичная девушка, а здоровенный бритоголовый парень с запахом одеколона «Инглиш Лезер». Ты точно не сможешь таскать меня на своём горбу, не в твоём возрасте.
Спорить я не стал.
— Думаю, что пойду на это. Я могу умереть на операционном столе. Могу выкарабкаться, пройти шесть недель физиотерапии, а затем сломать другое бедро. Или руку. Или плечо. Бог обладает скверным чувством юмора.
Его кости были хрупки, но мозги по-прежнему прекрасно работали, даже под действием сильных обезболивающих. Я был рад, что он не стал перекладывать ответственность за решение — и его последствия — на меня.
— Я скажу доктору Пателю.
— Так и сделай, — сказал он, — и передай ему, чтобы подготовил тонну обезболивающих. Я люблю тебя, сынок.
— Я тоже тебя люблю, папа.
— Верни мне ключи, если я выкарабкаюсь. Если нет, то загляни в ящик.
— Будет сделано.
— Как звали ту женщину? Крокетт?
— Кроуфорд. Рут Кроуфорд.
— Она хотела получить ответ. Объяснение. Единой теории творчества, Боже, храни Королеву. А в итоге я подкинул ей ещё большую загадку. — Его глаза закрылись. — Что бы они мне ни дали, это, должно быть, мощное средство. Сейчас боли нет. Она вернётся, но сейчас, кажется, я смогу поспать.
Он уснул, но больше не проснулся. Сон перешёл в кому. За несколько лет до этого он подписал отказ от реанимации в случае остановки сердца или дыхания. Я сидел у его кровати и держал его за руку, когда его сердце остановилось в 9:19 на следующий вечер. О нем даже не написали некролог в «Нью-Йорк Таймс», потому что в ту же ночь в автокатастрофе погиб бывший госсекретарь. Папа бы сказал, что эта история стара как мир: и в смерти, и в жизни политика почти всегда доминирует над искусством.