Мы шли по мрамору, еще пока блестящему, и, всем сердцем выступая за демократию и капитализм, срывали со стен картины с темными и старыми полотнами, разбивали слишком чистые оконные стекла и широко распахивали солидные дубовые двери, выламывая медные названия политических партий, сияющие на их тяжелой поверхности. Мы не хотели, чтобы кто-то подумал, что нам не место в этом мятеже, в этом огне и дыму, и мы рвались дальше, делая коридоры чумазыми и грязными, мы бежали, удивляясь высоте потолков и пестроте их росписи. Мы роняли статуи из ниш, глядя как разлетаются они на десятки осколков и пытались не думать, кого они изображают, старясь не встречаться глазами с их каменными слепыми зеницами. Мы их разбивали, чтобы не смотреть в их глаза и страх проходил, когда мы слышали тупой удар камня, разбивающегося о мраморный пол. Мы рушили палату власти, которая стремительно теряла все свое могущество. Но, руку на сердце, мы все же, нужно признаться, разрушали стыдливо, намного стеснительней тех коренных жителей Белграда, которые, по всей видимости, понимали в демократии больше, чем мы, поэтому разрушали оплот власти более опытно. Мы же, ломая дорогие вещи, немного смущались, да и вообще, мы что-либо ломали легко только в день зарплаты, когда напивались в кабаке, а певичка, подмигивая городским пижонам, отказывалась петь для нас.
Пробираясь через лабиринт мраморных пролетов, полных холодного октябрьского воздуха и горячего племени, неспешно и обстоятельно осваивающего метр за метром здание самого Парламента, столицу, и страну в которой мы находились, мы старались не отставать от молодых наших предводителей с мягкими ладошками, на которых были надеты футболки с тяжелыми кулаками. Мы доверчиво шли за ними и доламывали то, что они не могли, проникаясь их верой, что любое разрушение праведно и ведет добру. Мы шли и за другими людьми, нам неизвестными, нам чуждыми, но они тоже вели себя как предводители наши, командовали так, как будто имеют на это право, были уверены в себе и в том, что делают, а мы в тот момент готовы были идти за всеми, кто выглядел надежно и уверенно, поскольку нам казалось, что они знают то, чего не знаем мы. Из коридоров свергнутой власти уносили мы все, что могли унести – пепельницы и картины, стулья, слишком тяжелые, чтобы быть нам нужными, зеркала, телевизоры и музыкальные аппараты с которыми мы знали, что делать, но которые у нас из рук вырывали такие же как мы и мы не знали, как их сохранить до того времени, когда настанет час возвращаться из Белграда домой. А покинув уничтоженные и униженные бывшие властные коридоры, покинув Парламент, который горел и шипел от нашего гнева, мы увидели, как экскаватор берет на абордаж стекло здания, которое, как мы предположили, было телевизионным центром. Звон стекла, скрежет металла и два-три выстрела лишь заставили нас на несколько мгновений прижаться к земле, но потом мы, уже знающие что делать, когда здание оседает от осколков и корчится в дыму, а огонь зовет и ведет, ринулись, чтобы обглодать его до скелета. Нет, мы не были первыми. Первыми вошли другие, те, которые догадались войти через искалеченное в бомбежку американскими бомбами другое крыло здания. Большое стеклянное здание горело сейчас почти также как горело оно в ту ночь, когда было целью для бомб НАТО. Я, которого толпа внесла в здание, толкая и сминая, я, весь в царапинах и крови, пробираясь через стекло сломленных дверей, вдруг вспомнил ту ночь, когда сообщили о бомбежке, вспомнил свой гнев и свою беспомощность, вспомнил свою жалость. Но сейчас жалости не было, я осваивал Бастилию, как красиво сказал бородатый прокламатор, ведущий нас на штурм. И я повторял его слова, хотя совсем не представлял себе, что такое Бастилия, но верил, что это большое зло, поскольку добро никто не берет штурмом. И пока мы бежали и скандировали: ему конец, ему конец! – я видел тех, кто остался внизу, у дверей, тех, которые поймали – двоих в костюмах с галстуками, и видел, как били их, били ногами, били металлическими палками, выломанными из перил. Я слышал крики – поймали директора! и видел как его забивают как зверя. И забили бы, если бы не шустрые вездесущие молодые предводители наши, которые, исчезнув в нужный момент, в нужный же момент и появились: они остановили им покорную толпу и унесли под руки директора, унесли как сломленную куклу без души, сил и воли. И мне было жаль. Нет, вру, а глупо врать, когда поток может каждую минуту ударить в стену и смять нас на этом более-менее сухом островке земли, которое мы случайно нашли и где вода всего лишь нам до колена. Нет, не буду врать, может эти мои воспоминания – это последнее, о чем я думаю, а умирать, обманывая самого себя ложными воспоминаниями, совсем уж последнее дело. Нет, мне не было его жаль, не было жаль той куклы в белой рубашке. Я лишь радовался тому, что я не на его месте, что не меня бьют, что не в меня плюют и не меня унижают. Я радовался тому, что я не на стороне, которых бьют, а на правой стороне, на стороне сильных, на стороне тех, которые бьют. И жаль мне не было. Нет, было, но не тогда, а намного позже. Вот так мы победили, крича, что ему конец, но успокаиваться мы не хотели, хотели продолжения этого дня, хотели продолжения пира, хотели, пьяные от дыма и огня, показать, что когда нас разозлить, то мы весь мир заставим подчиняться нам, поскольку наша ярость необуздана и в своей необузданности праведна. Мы были уверены, что имеем право и что все в этом мире делается для нас и вертится вокруг нас. Нам вскружила голову победа и ярость, и мы пошли крушить все на своем пути. Нам хотелось еще больше победы, больше огня, больше дыма. Особенно когда мы увидели, что особые единицы полиции, оставляя свои бронированные автомобили и снимая балаклавы с лиц, подходили к нам, целуя нас и скандируя с нами наш девиз – ему конец, ему конец!.. И крупный квадратный командир в кровавом берете на голове и такого же цвета розой на груди приветствовал молодых наших предводителей, временно лишившихся сережек, но оставивших уверенность в том, что они все знают и которые все резче, все агрессивней призывали встать плечом плечу под их знамена. Мы много пили в тот день и спиртное текло рекой, появлялось откуда-то само по себе: никто не платил, никто не сказал – довольно или – больше нет, никто не говорил о том, что пьянству – бой, никто не глядел укоризненно. Молодые предводители с мягкими ладошками и быстрыми стеклянными глазами всегда были веселыми, их зрачки всегда ярко блестели и рядом с ними появлялось желание скакать, бежать, кричать, но только не молчать, только не задумываться в покое. Они нам приносили и ракию, и табак, и мы принимали их дары как должное, требуя еще и еще. Рабочий класс – всегда прав! – я помню, как первый раз сказал эту фразу – уверенно и ясно. И наши каски, которые сразу были видны в толпе возбужденных людей, весело и с песней разрушающих все на пути своем, наши каски, разгоняли фонариками пар, возникающий из ртов наших, когда мы в возбуждении повторяли – кончено! кончено! Да, мы хотели еще ракии, дыма, табака, победы и огня, хотели продолжения и, поддерживая остальных, кричали – идем на Дедине! Идем на Дедине! – хотя и косились на предводителей наших, потому что не знали где находится это самое Дедине. Но когда пошли они, то и мы двинулись вслед за ними: огромная толпа, текущая бурлящим бульваром. Мы пошли на Дедине, пошли разрушать виллы тех, которые до недавнего времени думали, что они управляют этой страной. Пошли, оставив за собой огонь, бумажные трупы сгоревших бюллетеней, острый частокол разбитых окон, грязные и рваные тряпки флагов. Впереди нас реяли флаги партий, о которых мы мало что знали, но верили, что они на нашей стороне, поскольку так говорили нам их представители, когда появились у нас на шахте. Они нас учили произносить имена их лидеров и нужные слова, и мы, тщательно исправляя первоначальные огр