А под конец переломал, истоптав ногами, все павлиньи перья на своем берете…
Словом, от души лютовал граф Эйтельфриц, доселе прозываемый «Непобедимым».
Агильберту одного взгляда на это достало, чтобы подхватить в обоз то, что еще оставалось от добычи, и той же ночью, не дожидаясь худого слова, двинуться прочь, к Айзенбаху – взять свою плату за пролитую под Брейзахом кровь.
На полпути к отряду присоединился артиллерист Шальк, и Агильберт взял его. Хоть и славился пушкарь поганым нравом и в карты передергивал, за что бывал жестоко бит, но одно то, что уцелел от расправы, о многом говорило.
Был Шальк человеком неопределенного возраста – лет сорок можно было ему дать. Невысокий, юркий, с острым проницательным взглядом из-под копны светлых волос, вечно немытых и потому серых, как старая солома. А одевался так вызывающе, что коробило даже покойного отца Валентина. Уж на что духовный пастырь привык к ландскнехтам, и то повторял вслед за преподобным Мускулусом, прославленным в Берлине обличениями нечестивой моды: дескать, штаны подобного покроя более подчеркивают нечто, надлежащее быть сокрыту, нежели скрадывают оное. Шальк не соглашался, выдвигая контртезис: «Ежели Господу угодно было оснастить меня должным образом, то почему мне не восславить щедрость его?» И продолжал таскать свое непотребство, на радость обозным девицам.
После брейзахского разгрома Эйтельфриц действительно обвинил Шалька в дезертирстве и потащил на виселицу. Шутка сказать: один из всего расчета остался в живых. Заливаясь слезами, висел Шальк на руках графских телохранителей, оплакивая свою молодую жизнь и вечную разлуку с ненаглядной Меткой Шлюхой. И вдруг вывернулся и бросился бежать во двор, где еще раньше приметил разбитый пушечный ствол.
Как к возлюбленной, метнулся Шальк к тяжелому стволу. Пал на него, обхватив обеими руками.
Эйтельфриц позеленел от досады – едва не проглотил собственный берет, который в ярости грыз зубами, собираясь вынести приговор мерзавцу-пушкарю. С досады плюнул себе под ноги.
Даже самые злостные дезертиры из проклятого племени артиллеристов пользовались правом убежища возле своей пушки. Вместо алтаря им все эти Метки Шлюхи и Безумные Маргариты.
Эйтельфриц вышел во двор, не спеша обошел пушку кругом. Шальк продолжал лежать плашмя, прижимаясь всем телом к стволу. Из-под густой пряди, упавшей на глаза, поглядывал за Эйтельфрицем – что еще надумает сумасшедший военачальник.
А Эйтельфриц все ходил вокруг, как кот вокруг мышеловки, все раздумывал, сунуть ли лапу, не прищемит ли и его.
– Уморить бы тебя, подлеца, голодом на этой железке, да некогда, – гласил оправдательный приговор Эйтельфрица.
И Шальк улыбнулся.
На всякий случай дождался ночи и только тогда, с опаской, отошел от Меткой Шлюхи.
Осторожно выбрался из расположения Эйтельфрица и со всех ног припустил бежать в темную ночь, примечая по колесному следу, куда двинулся обоз Агильберта.
От Эйтельфрица Шальк получал десять гульденов в месяц, о чем в первый же день сообщил Агильберту.
Тот предложил четыре.
– Сука, – сказал Шальк своему новому командиру, – дай хотя бы восемь.
– Жадность задушит тебя, Шальк, – сказал Агильберт. – Правду говорят об артиллеристах, что свои деньги рядом с ихними не клади.
Шальк заинтересовался.
– Это почему еще?
– Пожрут, – ответил капитан. – Хрум-хрум – и нет солдатских денежек.
Шальк призадумался, потом улыбнулся, покачал головой.
– Загибаешь, – сказал он. – Я слышал эту историю. Она не про артиллеристов вовсе, а про тех, кто дает деньги в рост.
– Какая разница? – Агильберт пожал плечами и встал, давая Шальку понять, что разговор окончен. – Все равно больше четырех не получишь.
– А Мартину, Радульфу и Геварду платишь восемь, – крикнул Шальк ему в спину. Капитан даже не обернулся. Шальк выругался и тут же забыл о своей неудаче.
Так появился в отряде Шальк.
Дожди зарядили надолго. День сменялся днем, деревня сменялась деревней. Как в ярмарочном вертепе, мелькали перед глазами лесистые горы, крестьянские дома, островерхие церкви, замки мелких землевладельцев, ощетинившиеся башнями. При виде солдат крестьяне бросали работу и бежали куда глаза глядят.
Народ в этих краях простоватый и работящий, на солдат глядит в смятении, со страхом, как глядел бы на чертей, вздумай те строем выйти из ада и промаршировать по их пашням. Сколько таких отрядов прошло через эти деревни – бог весть. И вряд ли скоро конец войне и грабежу.
Солдаты тоже не обременяли себя раздумиями о будущем. На их век хватит крестьянских кур и перепуганных девок.
Шальк сразу же невзлюбил нового капеллана. Кроме него, по-настоящему ненавидела Иеронимуса Эркенбальда. Женщина злилась на монаха за то, что он посмеялся над ней, мужчина – за то, что не дал посмеяться над собой.
Шальк считал себя богохульником, чем чрезвычайно гордился, а новому капеллану не было до этого, похоже, никакого дела. Как ни изощрялся пушкарь, ему не удавалось вывести из себя этого Иеронимуса фон Шпейера.
Наконец, он явился к тому вечером и, обдавая монаха кислым запахом пивного перегара, попросил отпустить грехи. Дескать, пора – накопилось.
Иеронимус без улыбки посмотрел на солдата, сел рядом. Огромная луна висела над ними в черном небе, река плескала внизу. Лагерь разбили на склоне виноградной горы, и в дневном переходе отсюда были видны поздние огни в деревне.
– Я грешник, – вымолвил Шальк заплетающимся языком.
Никакой реакции. Монах продолжал сидеть неподвижно.
Четверть часа Шальк, путаясь в словах и жарко вздыхая, каялся в том, что свою сумасшедшую Кати любит более спасения души своей. Расписывал ее дивную дырку, чудную пустоту ее лона.
– Что только не совал я туда, и руками лазил, и заглядывал… – бормотал Шальк.
Иеронимус слушал, не перебивая и не меняя выражения лица. Наконец, Шальку стало скучно.
– Ничем тебя не проймешь, – с досадой сказал артиллерист. – Чтоб в аду тебе сгореть, святой отец.
И признался – говорил о своей пушке.
– Я понял, – спокойно отозвался Иеронимус. – Других грехов за тобой нет?