Монах шевельнул бровями и еле заметно раздвинул губы в усмешке, которая была и не усмешкой вовсе.
– Ты что-то хотел мне сказать.
– Да. Оставайся с нами, – прямо предложил Агильберт. – Ты бродяга, как мы, привык к походной жизни. И ума у тебя побольше, чем у нашего Валентина. Не станешь соваться под пули.
– Валентин? – переспросил монах. – Так звали вашего капеллана?
Агильберт кивнул.
– Храбрец был, – добавил капитан, желая показать этому незнакомому монаху, как велика понесенная отрядом потеря и как мало надежды ее возместить.
– Валентина застрелил булочник в Айзенбахе, когда святой отец полез грабить, – сказал монах.
Агильберт ошеломленно замолчал. Но пауза длилась недолго, после чего капитан громко расхохотался.
– Ай да святоша! – сказал он. – Даже это вызнал. Не зря столько времени торчал у Мартина… Так останешься? Я буду платить тебе пять гульденов в месяц.
– У Эйтельфрица капеллан получал тридцать пять, – заметил монах.
– Тебе-то что?
Монах пожал плечами.
– Я останусь с вами, пока во мне будет нужда.
И повернулся, чтобы уйти.
– Погоди ты, – окликнул его капитан. – Звать-то тебя как?
Монах повернулся, глянул – высокомерно, точно с папского престола, и ответил чуть не сквозь зубы:
– Иеронимус фон Шпейер.
Так Свора Пропащих обрела нового духовного наставника взамен отца Валентина, который большинству годился в сыновья.
Шальк
Неуживчив был тогдашний правитель Страсбурга Лотар. С городом обращался как Бог на душу положит, а что взгромоздит Всевышний на лотарову душу, и без того отягченную, – о том лучше не задумываться. Перед соседями же охотно выставлял Лотар свой драчливый нрав: если ни с кем и не воевал, значит, готовился к новому героическому походу. Вечная нужда в солдатах превратила Лотара в благосклонное божество для ландскнехтов.
К Страсбургу и двигалась Свора Пропащих после того, как Эйтельфриц Непобедимый был разбит у Брейзаха. И кем? Этим юбочником, Раменбургским маркграфом, который только одно и умеет – отсиживаться за крепкими стенами. И ведь отсиделся!..
Удача отвернулась от Эйтельфрица, а он все не хотел тому верить, бесновался, искал виноватых. Но Раменбургская марка устояла перед натиском его солдат, даром что разграбили половину деревень в округе. И когда под стенами Брейзаха полегли две трети воинства, набранного сплошь из отпетых головорезов, неистовый Эйтельфриц впал в ярость.
Повелел отрубить головы двум своим капитанам.
Колесовал шанцмейстера.
Выстроил длинный ряд виселиц для «дезертиров», как именовал теперь уцелевших после бойни солдат.
А под конец переломал, истоптав ногами, все павлиньи перья на своем берете…
Агильберту одного взгляда на это достало, чтобы подхватить в обоз то, что еще оставалось от добычи, и той же ночью, не дожидаясь худого слова, двинуться прочь, к Айзенбаху, – взять свою плату за пролитую под Брейзахом кровь.
На полпути к отряду прибился артиллерист Шальк, и Агильберт взял его. Хоть и славился пушкарь поганым нравом и в картах передергивал, за что бывал жестоко бит, но одно то, что ушел от расправы, о многом говорило.
Был Шальк человеком неопределенного возраста – лет сорок можно ему дать. Невысокий, юркий, с острым взглядом из-под копны светлых волос, вечно немытых и потому серых, как старая солома. А одевался так вызывающе, что коробило даже покойного отца Валентина. Уж на что духовный пастырь привык к ландскнехтам, и то повторял вслед за преподобным Мускулусом, прославленным в Берлине обличениями нечестивой моды: дескать, штаны подобного покроя более подчеркивают нечто, надлежащее быть сокрыту, нежели скрадывают оное. Шальк не соглашался, выдвигая контртезис: «Ежели Господу угодно было оснастить меня должным образом, то почему мне не восславить щедрость Его?» И продолжал таскать свое непотребство, на радость обозным девицам.
После брейзахского разгрома Эйтельфриц действительно обвинил Шалька в дезертирстве и потащил на виселицу. Шутка сказать: один из всего расчета остался в живых. Заливаясь слезами, висел Шальк на руках графских телохранителей, шумно оплакивая свою молодую жизнь и вечную разлуку с ненаглядной Меткой Шлюхой. И вдруг вывернулся и бросился бежать во двор, где еще раньше приметил разбитый пушечный ствол.
Как к возлюбленной, метнулся Шальк к тяжелому стволу. Пал на него, обхватив обеими руками.
Эйтельфриц позеленел от досады – едва не проглотил собственный берет, который в ярости грыз зубами, собираясь вынести приговор мерзавцу-пушкарю.
Даже самые злостные дезертиры из проклятого племени артиллеристов пользовались правом убежища возле своей пушки. Вместо алтаря им все эти Меткие Шлюхи и Безумные Маргариты.
Эйтельфриц вышел во двор, не спеша обошел пушку кругом. Шальк продолжал лежать плашмя, прижимаясь всем телом к стволу. Из-под густой пряди, упавшей на глаза, поглядывал за Эйтельфрицем – что еще надумает сумасшедший военачальник.
А Эйтельфриц все ходил вокруг, как кот вокруг мышеловки, все раздумывал, сунуть ли лапу, не прищемит ли и его.
– Уморить бы тебя, подлеца, голодом на этой железке, да некогда, – гласил оправдательный приговор Эйтельфрица.
И Шальк улыбнулся.
На всякий случай дождался ночи и только тогда, с опаской, отошел от Меткой Шлюхи.
Осторожно выбрался из расположения Эйтельфрица и со всех ног припустил бежать в темную ночь, примечая по колесному следу, куда двинулся обоз Агильберта.
От Эйтельфрица Шальк получал десять гульденов в месяц, о чем в первый же день сообщил Агильберту.
Тот предложил четыре.
– Сука, – сказал Шальк своему новому командиру, – дай хотя бы восемь.
– Жадность задушит тебя, Шальк, – сказал Агильберт. – Правду говорят о пушкарях, что свои деньги рядом с ихними не клади.
Шальк заинтересовался.
– Это почему еще?
– Пожрут, – ответил капитан. – Хрум-хрум – и нет солдатских денежек.
Шальк призадумался, потом улыбнулся, покачал головой.
– Загибаешь, – сказал он. – Я слышал эту историю. Она не про пушкарей вовсе, а про тех, кто дает деньги в рост.
– Какая разница? – Агильберт пожал плечами и встал, давая Шальку понять, что разговор окончен. – Все равно больше четырех не получишь.
– А Мартину, Радульфу и Геварду платишь восемь, – крикнул Шальк ему в спину. Капитан даже не обернулся. Шальк выругался и тут же забыл о своей неудаче.
Так появился в отряде Шальк.
Дожди зарядили надолго. День сменялся днем, деревня сменялась деревней. Как в ярмарочном вертепе, мелькали перед глазами лесистые горы, крестьянские дома, островерхие церкви, замки мелких землевладельцев, ощетинившиеся башнями. При виде солдат крестьяне бросали работу и бежали куда глаза глядят.
Народ в этих краях простоватый и работящий, на солдат глядит в смятении, со страхом, как глядел бы на чертей, вздумай те строем выйти из ада. Сколько таких отрядов прошло через эти деревни – Бог весть. И вряд ли скоро конец войне и грабежу.
Солдаты тоже не обременяли себя раздумиями о будущем. На их век хватит крестьянских кур и перепуганных девок.
Шальк сразу же невзлюбил нового капеллана. Кроме него, по-настоящему ненавидела Иеронимуса Эркенбальда. Женщина злилась на монаха за то, что он посмеялся над ней, мужчина – за то, что не дал посмеяться над собой.
Шальк считал себя богохульником, чем чрезвычайно гордился, а новому капеллану не было до этого, похоже, никакого дела. Как ни изощрялся пушкарь, ему не удавалось вывести из себя этого Иеронимуса фон Шпейера.
Наконец он явился к тому вечером и, обдавая монаха кислым запахом пивного перегара, попросил отпустить грехи. Дескать, пора – накопилось.
Иеронимус без улыбки посмотрел на солдата, сел рядом. Огромная луна висела над ними в черном небе, река плескала внизу. Лагерь разбили на склоне виноградной горы, и в дневном переходе отсюда были видны поздние огни в деревне.