Выбрать главу

– Я грешник, – вымолвил Шальк заплетающимся языком.

Никакой реакции. Монах продолжал сидеть неподвижно.

Четверть часа Шальк, путаясь в словах и жарко вздыхая, каялся в том, что свою сумасшедшую Кати любит более спасения души своей. Расписывал ее дивную дырку, чудную пустоту ее лона.

– Что только не совал я туда, и руками лазил, и заглядывал… – бормотал Шальк.

Иеронимус слушал, не перебивая и не меняя выражения лица. Наконец Шальку стало скучно.

– Ничем тебя не проймешь, – с досадой сказал пушкарь. – Чтоб в аду тебе сгореть, святой отец.

И признался: говорил о своей пушке.

– Я понял, – спокойно отозвался Иеронимус. – Других грехов за тобой нет?

– А как же, – с готовностью ответил Шальк.

Монах молча глядел на него. Ждал.

– Бабий грех один за мной, – таинственно заговорил Шальк, понижая голос. – Извел младенца во чреве.

Луна немного сместилась. Ночь шествовала над рекой, и так неинтересно было Иеронимусу слушать пьяного солдата, так хотелось остаться наедине с тишиной и звездами.

– Как это – извел младенца? – нехотя спросил Иеронимус.

Шальк взмахнул рукой, как будто ножом пырнуть хотел.

– Вспорол брюхо беременной бабе. Убил и ее, и ребенка.

Даже в темноте было видно, как победоносно сверкнули его глаза.

Монах дернул углом рта.

– Наговариваешь на себя, – сказал он точно через силу. – А что по пушке скучаешь, так это не грех. И в пушечный ствол руками лазить не возбраняется ни человечьим законом, ни Божеским. Иди, дитя мое, и больше не греши.

Чувствуя себя последним дураком, Шальк яростно выругался и с той минуты возненавидел монаха лютой ненавистью.

Хильдегунда

Дорога вошла в деревеньку, но почти не стала лучше, только прибавились отбросы, плавающие в мутных лужах. Тощий пес, ребра наружу, увязался было за солдатами, да Эркенбальда пристрелила его из длинноствольного пистолета, чтобы не своровал чего-нибудь из еды.

Бросив телегу там, где завязла по самые оси, Ремедий выпряг лошадь и, оставив отрядное добро на попечение Эркенбальды, повел животное к деревенскому трактиру. Остальные потянулись следом.

Проходя мимо убитой собаки, Шальк вдруг с сожалением оглянулся, дернул носом, но тут подловил на себе пристальный взгляд монаха и с сердцем пнул жалкий труп ногой.

Хозяин трактира уныло глядел, как к нему, радостно скаля зубы, приближаются головорезы. Заранее подсчитывал убытки. Заодно опытным глазом определил в этой пестрой толпе главаря – вон тот, рыжий, слева идет. Ох, и противная же рожа. У такого снега зимой не допросишься, а довод один – двуручный меч, который несет, положив на шею. Ножны бедные, зато меч богатый – это издалека видать.

Нет, очень не понравился капитан наемников деревенскому трактирщику. От рыжего, да еще с обильной проседью, добра не жди. Нос крюком, рот прямой, от веснушек кожи не видать, глаза серые с желтыми точками, как у зверя.

Рыжий жестом подозвал к себе трактирщика, сунул всего один гульден, зато гонору проявил потом на все сорок.

Ремедий отвел лошадь на конюшню, самовластно забрал сено из других яслей и все отдал солдатской кляче. Хозяин даже заглядывать туда побоялся. У Ремедия косая сажень в плечах, морда угрюмая, туповатая – сразу видно, что парень деревенский и умом не изобилен. Обтер Ремедий руки и явился в дом, туда, где у остальных уже трещало за ушами.

Хозяйка на кухне только успевала поворачиваться, когда ее размашисто хлопнули по увесистому заду. Женщина так и замерла с половником в руке. Греховодники, ей уж под пятьдесят, сыновей вырастила. Потом осторожно обернулась и увидела прямо перед собой солдатскую рожу. Остроносую, хитрую.

– Зажарь-ка, матушка, – ухмыляясь, сказал Шальк и сунул ей поросенка.

С розовой тушки тяжко капала кровь.

– Святые угодники, – охнула женщина, приседая.

– Со святыми – к нашему капеллану, матушка, – заявил Шальк.

– Это же господина Шульца свинка, – запричитала женщина.

– Делай лучше, что говорят.

– Так… постный день нынче, – глупо сказала хозяйка, не решаясь дотронуться до краденого.

Солдат ткнул ей убитым поросенком в лицо, так что она поневоле подхватила тушку.

– Я и по постным краду, – сообщил Шальк и вышел, хлопнув дверью кухни.

С беленой стены сорвался медный тазик для варки варенья. Женщина беспомощно всхлипнула и взялась за нож.

Низкий дощатый потолок у трактира. Лавки до блеска отполированы задницами – еще дед нынешнего владельца содержал заведение. А тогда строили – не то, что сейчас. На века строили.

Отчаянно коптили толстые сальные свечи, галдели голоса. Сегодня деревенские старались обходить трактир стороной. Весть о прибытии отряда наемников облетела деревню задолго до того, как телега увязла в грязи перед домом почтенного Оттона Мейнера.

Под поросенка хорошо пошло светлое пиво. Зашлепали о скамью игральные карты. От засаленных кожаных карт пахнет костерным дымом. Ремедий опять проигрался, простая душа, хотя даже капеллан видит, что Шальк и Радульф безбожно жульничают. И Агильберт, конечно, видит. Но молчит, только зубы скалит. Плюнув, Ремедий отдал последний гульден, залпом допил свое пиво и ушел спать в телегу, брошенную на улице.

Капитан жестом подозвал к себе хозяина, велел сесть. Тот присел на краешек скамьи, обреченно уставился в волчьи глаза Агильберта.

– Ну, и как называется эта чертова дыра? – спросил капитан, помолчав, – для острастки.

– Унтерайзесхайм…

– Далеко ли до Страсбурга?

– Вы погостите у нас, господин? – очень осторожно полюбопытствовал трактирщик.

Капитан захохотал, сверкая зубами.

– Ты уж обосрался от страха, что мы засядем тут на целую зиму, а?

Трактирщик тихонечко улыбнулся, но видно было, что он воспрял духом. Начал подробно описывать дорогу до Страсбурга. Выходило, что отсюда ведет в город Лотара прямой тракт, наезженный и укатанный, так что даже осенняя распутица оному тракту нипочем.

Капитан, хоть и выпил изрядно, трезвости ума не утратил. Слушал внимательно, кивал. Разлил на столе пиво и, макая палец, принялся рисовать карту. Трактирщик вносил поправки. Оба увлеклись. В конце концов Агильберт размазал карту ладонью, обтер руку о рубаху трактирщика и угостил того пивом. Тот выпил, шумно рыгнул и с заметным облегчением удалился.

Прибавилось девиц. Явились две из местных, пришла Эркенбальда – острый нос, острый взгляд, растрепанные белые волосы. Бросила злой взгляд на монаха. Иеронимус сидел в углу, сутулясь над кружкой пива, но Эркенбальда была уверена – вот уж кто не пропускает ни взгляда, ни слова из всего, что происходит вокруг. Иначе зачем ему здесь торчать, трезвому среди пьяных?

А солдаты уже порядочно набрались. Расплескивая пену из кружек, стучали ими по столам и протяжно распевали во всю мощь солдатских глоток:

Di-i-ich, mein Heimatsta-a-a-lKuss ich ta-ausendma-a-al…[2]

При последнем слове капитан вдруг обеими руками обхватил сидящую рядом тощую деревенскую девицу и жадно поцеловал в губы. Девица облизнулась и победоносно оглядела собравшихся.

Раздался громовой хохот. Смеялись все, даже кислое личико Эркенбальды сморщилось в улыбке. Только Хильдегунда не пошевелилась. Сидела и молчала. Длинная черная прядь попала в кружку с пивом, но женщина не обращала на это внимания.

Хильдегунда была подружкой капитана. Больше двух лет таскалась с отрядом, исходила пешком все дороги между Неккаром и Рейном, нажила немного денег, но еще больше потратила. Родился у нее ребенок, но умер, не прожив и полугода.

Была Хильдегунда рослой, широкой в кости и плохо кормленой. Лицо у нее простое, скулы такие широкие, что на глаза наезжают. Не глаза, а щелки. Два богатых дара у Хильдегунды: голос и густые черные волосы. Благочестивые люди говорят, что красивые волосы – верный признак ведьмы, ведь любуясь своей красотой, женщина поддается суетным мыслям и легко становится добычей дьявола.

вернуться

2

Тебя, мое Отечество,Лобзаю я бессчетно…