— Папа, ты веришь в Бога?
Он взглянул на меня. Затем медленно произнес:
— Ты становишься мужчиной, как я посмотрю.
Я не уловил связи. На мгновение мне даже показалось, что кто-то настучал ему о том, что я посещаю девиц с Райской улицы. Но он добавил:
— Нет, мне никогда не удавалось уверовать в Бога.
— Никогда не удавалось? Почему? Это что — требует громадных усилий?
Он вгляделся в сумрак квартиры.
— Чтобы поверить, что все это вообще имеет смысл? Да. Нужны огромные усилия.
— Но, папа, в конце концов, мы же евреи, мы с тобой.
— Да.
— Разве быть евреем не имеет никакого отношения к Богу?
— Для меня это больше не имеет никакого отношения. Быть евреем просто значит обладать памятью. Скверной памятью.
Он выглядел как человек, которому нужно срочно принять несколько таблеток аспирина. Наверное, это оттого, что он заговорил, — впрочем, один дождь погоды не делает. Он поднялся и прямо от стола направился спать.
Несколько дней спустя он вернулся домой еще более бледный, чем обычно. Я почувствовал себя виноватым. Что если, скармливая ему всякую дрянь, я подорвал его здоровье?
Он уселся и знаком дал мне понять, что хочет что-то сказать. Но удалось ему это лишь минут через десять.
— Моисей, меня уволили. В конторе, где я работаю, в моих услугах больше не нуждаются.
Честно говоря, меня не сильно удивило, что у них не было желания работать вместе с моим отцом — он, должно быть, угнетающе действовал на преступников, — но в то же время я как-то не представлял себе, что адвокат может перестать быть адвокатом.
— Придется мне снова искать работу. В другом месте. Придется затянуть потуже пояс, малыш.
Он пошел спать. Очевидно, его не интересовало, что я обо всем этом думаю.
Я спустился проведать мсье Ибрагима; тот улыбался, жуя арахис.
— Мсье Ибрагим, как вы умудряетесь быть счастливым?
— Я знаю то, что написано в моем Коране.
— Наверное, мне придется как-нибудь стянуть у вас этот ваш Коран. Даже если евреям и не положено так поступать.
— Момо, а что это означает для тебя — быть евреем?
— Уф-ф, понятия не имею. Для отца это значит ходить весь день подавленным. А для меня… это просто какая-то хрень, которая мешает мне быть другим.
Мсье Ибрагим протянул мне орешки:
— Момо, что-то мне не нравится твоя обувка. Завтра пойдем покупать тебе ботинки.
— Да, но…
— Человек проводит свою жизнь только в двух местах: либо в кровати, либо в ботинках.
— Да ведь у меня нет на это денег, мсье Ибрагим.
— Я куплю их для тебя, Момо. Это мой подарок. У тебя одна-единственная пара ног, нужно же о них заботиться. Если ботинки жмут, ты их меняешь. Потому что ноги не заменишь!
На следующий день, вернувшись из лицея, на полу в полутемной прихожей я обнаружил записку. Не знаю почему, но при виде отцовского почерка сердце бешено заколотилось.
Моисей,
прости меня, я уезжаю. Хорошего отца из меня так и не вышло. Попо…
Тут слово было зачеркнуто. Несомненно, он собирался бросить мне еще одну фразу о Пополе. Типа «с Пополем мне бы это удалось, но не с тобой» или «в отличие от тебя, Пополь — тот давал мне силы и энергию выполнять отцовский долг», — короче, гадость, которую он постыдился написать. Ну, в общем, намерение я понял, и на том спасибо.
Возможно, мы еще свидимся когда-нибудь, когда ты повзрослеешь. Когда мне будет не так стыдно и ты меня простишь.
Прощай.
Ну да, прощай!
P. S. На столе все деньги, что у меня остались. Вот список людей, которых следует известить о моем отъезде. Они о тебе позаботятся.
Следовал список из четырех совершенно незнакомых мне имен.
И тут я принял решение. Придется притворяться.
Признать, что меня бросили, я не мог — тут и обсуждать нечего. Бросили дважды: первый раз — когда я родился, меня бросила моя мать; второй раз — теперь, мой отец. Если об этом пронюхают, со мной больше никто не захочет иметь дела. Что же во мне такого ужасного? Есть ли во мне что-то, из-за чего меня нельзя полюбить? Решение мое было бесповоротным: нужно симулировать присутствие отца. Заставлю всех поверить, что он здесь живет, ест здесь, что он все еще коротает со мной долгие скучные вечера.
Кстати, я не стал с этим тянуть: я спустился в бакалею.
— Мсье Ибрагим, у отца неважно с желудком. Что мне ему дать?
— Немного «Фернет Бранка». Держи, Момо, у меня есть бутылочка.
— Спасибо, пойду отнесу это, чтобы он поскорее принял.
С деньгами, которые оставил отец, я мог продержаться месяц. Я научился за него расписываться, чтобы заполнять необходимые бумаги, отвечать на письма из лицея. Я продолжал готовить на двоих, каждый вечер я ставил вторую тарелку напротив своей; просто в конце ужина я выбрасывал его порцию.
Несколько вечеров в неделю специально для соседей из дома напротив я, надев отцовский свитер, ботинки, припудрив волосы мукой, усаживался в его кресло и пытался читать Коран: мсье Ибрагим, уступив моим просьбам, подарил мне красивый новенький экземпляр.
В лицее я сказал себе, что нельзя терять ни секунды: мне следует влюбиться. Выбора в общем-то не было, поскольку в школе учились только мальчики; все были влюблены в дочь швейцара Мириам, которая, несмотря на свои тринадцать лет, скоренько сообразила, как царствовать над тремя сотнями жаждущих подростков. Я принялся за ней ухаживать с отчаянием утопающего.
Бац: улыбка!
Я должен был доказать себе, что кто-то может меня полюбить, я должен был поведать об этом всему миру, прежде чем кто-нибудь обнаружит, что даже мои родители — единственные, кто обязан терпеть меня во что бы то ни стало, — предпочли смыться.
Я рассказывал мсье Ибрагиму о ходе завоевания Мириам. Он слушал меня с усмешкой человека, знающего, чем все закончится, но я делал вид, что не замечаю этого.
— А как поживает твой отец? Что-то его больше не видно по утрам…
— У него много работы. С этой новой работой ему теперь приходится рано выходить из дому…
— Вот как? И он не сердится на то, что ты читаешь Коран?
— Вообще-то я читаю украдкой… А потом, я здесь не слишком много уразумел.
— Если хочешь узнать о чем-нибудь, то книги тут не помогут. Надо с кем-нибудь поговорить. Я не верю в книги.