— Да через несколько лет они сами будут тебе приплачивать!
— Да, но… сейчас на меня никакого спроса…
— Естественно, Момо. Ты только погляди, как ты берешься за дело? Ты пялишься на них, словно говоря: «Видали, какой я красавец!» Ну конечно, они смеются. Ты должен смотреть на них, всем видом показывая: «Никогда не видел никого прекрасней вас». Для нормальных мужчин, я хочу сказать, таких, как мы с тобой, — не Алена Делона или Марлона Брандо, нет, их красота — это прежде всего то, что они сами видят в женщине.
Мы смотрели, как солнце потихоньку скрывается за горными вершинами, а небо становится фиолетовым. Папа пристально глядел на вечернюю звезду.
— Момо, перед нами была поставлена лестница, чтобы мы могли сбежать. Человек сначала был камнем, затем растением, затем животным — про животное-то он и не может забыть и нередко вновь в него превращается, — а затем он стал человеком, наделенным знанием, разумом, верой. Представляешь себе, какой путь ты проделал из пыли, чтобы стать тем, кто ты есть сегодня? А позже, когда ты превзойдешь свою человеческую сущность, ты станешь ангелом. И с землей все будет покончено. В танце ты это предчувствуешь.
— М-да. Я, во всяком случае, ни о чем таком не помню. Вот вы, мсье Ибрагим, вы помните, как были растением?
— А ты прикинь, чем я занимаюсь, сидя часами неподвижно на своем табурете в бакалейной лавке?
Затем настал тот знаменательный день, когда мсье Ибрагим объявил мне, что скоро мы прибудем на его родное море и встретим его друга Абдуллу. Он был взволнован, как юноша. Сначала он хотел сходить туда один, на разведку, и попросил меня подождать под оливой.
Как раз был час сиесты. Я прикорнул, прислонившись к дереву.
Когда я проснулся, дня как не бывало. Я ждал мсье Ибрагима до полуночи.
Я дошел до следующей деревни. Когда я появился на площади, ко мне кинулись люди. Я не понимал их языка, но они оживленно что-то говорили; казалось, они хорошо меня знают. Они привели меня в большой дом. С начала я миновал длинный зал, где несколько женщин, сидя на корточках, раскачиваясь, издавали стоны. Затем меня привели к мсье Ибрагиму.
Он лежал, весь израненный, покрытый синяками, в крови. Машина врезалась в стену.
Выглядел он совсем скверно.
Я кинулся к нему. Он приоткрыл глаза и улыбнулся:
— Момо, путешествие подошло к концу.
— Да нет же, мы ведь еще не добрались до вашего родного моря.
— А я к нему уже приближаюсь. Все рукава реки впадают в одно и то же море. Единое море.
Тут я, не сдержавшись, заплакал.
— Момо, я недоволен.
— Я боюсь за вас, мсье Ибрагим.
— А я не боюсь, Момо. Я знаю то, что написано в Коране.
Ему не стоило произносить эту фразу, так как она напомнила столько всего хорошего, что я просто зашелся в рыданиях.
— Момо, ты плачешь о себе, а не обо мне. Я хорошо прожил свою жизнь. Дожил до старости. У меня была жена, она уже давно умерла, но я ее все так же люблю. У меня был друг Абдулла, которому ты передашь от меня привет. Дела в моей лавке шли хорошо. А Голубая улица очень хороша, хоть она на самом деле и не голубая. А потом у меня был ты.
Чтобы сделать ему приятное, я проглотил слезы, поднатужился — и бац: улыбка!
Он был доволен. Казалось, что ему уже не так больно.
Бац: улыбка!
Он тихо закрыл глаза.
— Мсье Ибрагим!
— Тсс… Не волнуйся. Я не умираю, Момо, я присоединяюсь к необъятному.
Вот так.
Я еще немного задержался в тех краях. Мы много говорили о папе с его другом Абдуллой. И мы тоже много вертелись.
Мсье Абдулла был как мсье Ибрагим, но только то был пергаментный мсье Ибрагим, с кучей редких слов, стихов, заученных наизусть, мсье Ибрагим, который большую часть времени читал, а не сидел за кассой. Те часы, когда мы вертелись в текке, он называл танцем алхимии, танцем, превращающим медь в золото. Он часто цитировал Руми. Тот говорил:
Так что даже сейчас, когда мне плохо, я верчусь.
Рука в небо — и я верчусь. Рука к земле — и я верчусь. Надо мной вертится небо. Подо мной вертится земля. Я уже не я, а один из тех атомов, что вертятся вокруг ничто, которое есть все.
Как говорил мсье Ибрагим: «Твой ум — в щиколотке, и щиколотка твоя мыслит очень глубоко».
Я вернулся автостопом. «Доверился Богу», как сказал мсье Ибрагим о нищих: я просил милостыню и спал под открытым небом, и это тоже был прекрасный подарок. Мне не хотелось тратить деньги, которые мсье Абдулла сунул мне в карман, обняв меня, перед тем как мы расстались.
Вернувшись в Париж, я обнаружил, что мсье Ибрагим все предусмотрел. Он раскрепостил меня: я был теперь свободен. И унаследовал его деньги, бакалейную лавку и его Коран.
Нотариус протянул мне серый конверт, из которого я осторожно извлек старую книгу. Наконец-то я мог узнать, что же было в его Коране.
В Коране лежали два засушенных цветка и письмо его друга Абдуллы.
Теперь я Момо, и на нашей улице меня всякий знает. В конце концов я не стал заниматься экспортом-импортом — я тогда это ляпнул просто так, чтобы произвести впечатление на мсье Ибрагима.
Иногда моя мать приходит меня навестить. Она зовет меня Мохаммедом, чтобы я не сердился, и спрашивает, что нового у Моисея. Я ей сообщаю.
В последний раз я объявил ей, что Моисей нашел своего брата Пополя, оба они отправились в путешествие и, по-моему, мы их еще не скоро увидим. Может, о них уже и говорить не стоило. Она задумалась — она всегда держалась со мной настороже — и ласково прошептала:
— В конечном счете, может, это не так уж плохо. Есть детство, которое нужно покинуть, есть детство, от которого нужно излечиться.
Я сказал ей, что психология не по моей части: я держу бакалейную лавку.
— Я бы хотела как-нибудь пригласить тебя к нам на ужин, Мохаммед. Мой муж очень хотел бы с тобой познакомиться.
— А чем он занимается?
— Он преподает английский.
— А вы?
— Я преподаю испанский.
— А на каком языке мы будем говорить за едой? Да ладно, я пошутил, я согласен.
Она порозовела от удовольствия, что я согласился. Да нет, правда, на нее было приятно посмотреть: можно подумать, что я ее облагодетельствовал.
— Так это правда? Ты придешь?
— Ага.
Конечно, странновато видеть, как два служащих Министерства образования принимают у себя бакалейщика Мохаммеда, но, в конце концов, почему бы и нет? Я не расист.
И вот теперь… так и повелось. По понедельникам я хожу к ним в гости с женой и детьми. Малыши такие ласковые, они называют преподавателя испанского бабушкой; надо видеть, как ей это нравится! Иногда она так довольна, что робко спрашивает меня: может, мне это неприятно? Я говорю, что нет, ведь у меня есть чувство юмора.
Вот теперь я Момо — тот, что держит бакалейную лавку на Голубой улице. На Голубой улице, которая вовсе и не голубая.
Для всех я — местный Араб.
В бакалейном деле Араб — это значит: открыто и по ночам и даже по воскресеньям.