— Проходили месяцы, но моя неистовая любовь-ненависть не знала границ. Да и как ее можно было утолить? Разве я не делал все для того, чтобы вызвать у отца отвращение? А ведь я охотно отдал бы за него жизнь, хоть и говорят, будто сыновняя любовь не вселяет мужества. Я задаюсь вопросом, что сталось бы с нами обоими, если бы в ту минуту, когда я ожидал этого меньше всего, перед нами вдруг открылась изнанка вещей? Воскресным утром мы с отцом отдыхали после тяжелой недели, продлевая каждый в своей постели первые утренние часы. Мать, ушедшая из дома спозаранку, задержалась на рынке дольше обычного. Дело было тоже летом. Я притворялся, будто сплю, и, благо стояла жара, воспользовался этим, дабы увеличить беспорядок: мои руки свисали с кровати, сорочка задралась, и я лежал почти голый. Добавь к этому бесстыдно раздвинутые ляжки и член, который я пытался унять из последних сил, чтобы он встал лишь на три четверти — для пущего правдоподобия. Мне исполнилось четырнадцать, и я уже был почти таким же развитым, как сейчас. Вскоре я смутно осознал, что в моих сладострастных формах, выставленных напоказ, мой отец, тоже не спавший, но, по крайней мере, не притворявшийся, узнавал самого себя, и гордость, зарождавшаяся в нем при этом, быстрее любого стимула могла перерасти в то ответное желание, о котором я так отчаянно мечтал…
— Надо полагать, для достижения цели достаточно сконцентрировать свою волю — по крайней мере, отец как раз достиг того момента, когда из его сокровенных глубин поднялось что-то неведомое, но так долго втайне зревшее, что, когда оно обнаружилось, оставалось лишь удивляться столь запоздалому узнаванию. Да разве я сам, взрослея, не замечал, как отец поглядывал на меня украдкой со странной настойчивостью? Ну и ну, значит, я не ошибся! Повернувшись набок, я наблюдал, опустив ресницы, как он буквально упивался моим видом — не нахожу более подходящего слова. Его лицо становилось неподвижным, упрямым, умоляющим, минуту спустя властным и, наконец, почти растерянным: он больше не владел собой. Медленно, словно вор, мягкими движениями раздвинул он постельное белье и чуть не обнажился полностью. Но я увидел достаточно, для того чтобы опьянеть от мужской силы, впервые обозревая ее многочисленные красоты, сводившиеся для меня к их средоточию — несравненному члену, натянутому, как струна. Рука моего возлюбленного опустилась к нему, когда Эдуар, все еще не решаясь овладеть мною (хоть я был уверен, что он вскоре уступит соблазну), гладил свои грудные мышцы, проводил рукой вдоль боков и теребил густое руно, завивавшееся внизу его живота, словно рог изобилия. Изредка, с воздушной нежностью, ласкал он подтягивавшиеся яички, а затем принимался дергать их вверх-вниз, пытаясь довести себя до оргазма…
— Порой его рука, со следами от моих зубов и царапинами от моих ногтей, которая набивала мне синяки на лице, а теперь подстраивала свой ритм под меня, рука эта останавливалась, и то был знак приближающегося оргазма, который она хотела продлить, приостановив, а затем снова продолжив. Потом она все начинала сначала, мое сердце вновь билось учащенно, и я покрывал ее на расстоянии страстными поцелуями, словно держал отца в объятиях. Мало-помалу лицо его разглаживалось: глаза то закрывались, то снова открывались — всякий раз более безучастные и погруженные в себя. Его живот колыхался и выгибался, будто море под килем корабля, поясница приподнималась, а левая ляжка все больше отодвигалась в сторону, дабы облегчить сброс блаженного бремени, от которого он всячески стремился избавиться…
— Я впервые наблюдал перед собой величественное зрелище: мужчина в полном расцвете сил занимался любовью с самим собой. Эдуар лежал навзничь, судорожно комкая рукой простыню, а другой возбуждая себя — на первый взгляд, он терзался самой острой и изощренной пыткой. Ты видишь хоть какую-то разницу между мужчиной в этой позе и роженицей? Но здесь, вместо вспарывания живота изнутри, всех этих ужасных мук и отбросов, которые, допускаю, необходимы для продолжения жизни (но какой ценой — ценою каких мерзостей!), вершилась его собственная гекатомба и в то же время величайшее счастье, его собственное страдание, но вместе с тем и несказанная радость, которую он порождал не чужими, а собственными руками. Какое заблуждение полагать, будто мужчина любит себя в одиночестве! Конечно, это верно в том случае, если он хочет лишь облегчиться, или снять напряжение, и у него нет под рукой иного средства для самоудовлетворения, кроме собственного члена. А как же тот, в ком он нуждается, кто объединяет два пола в одном, являясь одновременно тем и другим, и за единый миг обозревает все царства Природы? Он воплощает в себе всю Природу — звериную и духовную, поскольку подступает к самому средоточию своей жизни и своего духа с помощью собственной руки, активной и мыслящей, преступной и благодетельной, творящей и пожирающей. Он опускается на самое дно своего естества, дабы извлечь из глубинных его истоков человеческий образ, незримый и вечно присутствующий, и обратиться в него духовно и физически…