— Отец все меньше сдерживал удовольствие, а плоть его раздувалась все сильнее. Голова запрокинулась, и мысленный взор устремился к тому воображаемому любовнику, которым, несомненно, был я. Черты Эдуара подернулись невыразимой волной блаженства. Его грудь непрерывно, почти безмолвно вздыхала, и слишком долго сдерживаемые вздохи еще больше обостряли удовольствие — так происходит со всем, что мы стремимся обуздать. Его рука все яростнее трепала член, исчезавший в ней по самые яйца, которые другая рука без устали поднимала и мяла. Так что в конце, опираясь лишь на затылок и пятки, он выпустил сперму, словно струю воды, и в блаженном изнеможении повалился во весь рост. Дрожь пробежала по его телу до самого рта, и, хотя он безмолвствовал, я все же прочитал по движениям губ: «Андре, Андре, малыш Андре…»
— Почему же я не бросился в его объятия? Почему не присоединился к этому наслаждению, которое вызвал на расстоянии как его единственный объект? Быть может, я подумал, что выступлю в роли непрошеного гостя, нарушающего покой после столь безоблачного счастья? Или мои муки ревности были так дорого вознаграждены, что впредь мне достаточно протянуть руку, для того чтобы мы могли подарить друг другу оргазм, до которого он только что довел себя с моим именем на устах? Возможно также, я просто не осмелился или, сраженный ужасной радостью, свалившейся на меня, чувствовал себя неспособным сделать малейшее движение, грозившее уменьшить ее! Пару минут спустя отец оделся и вышел. Как только на лестнице утихли шаги, я бросился на его место, зарылся в углубление, оставленное его телом, и тепло постели обожгло даже мои пылавшие бока, трепетавшие от неистового наслаждения. Там, на этом ложе, опьянев от густого запаха мужского пота, которым одержимая плоть его пропитала, я два раза подряд превратился в отца, вслух призывая, окликая его, равнодушный к тому, что меня могли услышать, застать врасплох, не говоря уж о следах, которые я нарочно оставлял, зная, кому их припишут. Что если бы он вдруг вернулся? Мало ли что могло бы случиться. Но я был полон решимости, поскольку у меня больше не осталось никаких сомнений. Кровать стояла совсем рядом, и если бы он, неожиданно возвратившись, толкнул дверь, я притянул бы его к себе, он подчинился бы и доставил мне наслаждение… точь-в-точь как теперь, Ролан… Ролан…
Оба юноши никогда не забудут тех предрассветных часов, той зарождающейся зари, когда они вышли за пределы самих себя и собственного счастья. У них еще будут другие — столь же прекрасные и жаркие, возможно, еще жарче и прекраснее, но никогда не будет этих или таких же. Комнату озаряли только потоки лунного света. Ароматы звкалиптов и сосен, смешанные с запахом моря, были столь сильными и резкими, что проникали даже сквозь закрытые окна, и порой юноши слабели от них, как от сладострастия. Вдвоем они превратились в единое тело, чья ослепительная белизна с буйными вкраплениями освещала самую непроглядную тьму. Они расплетались лишь для того, чтобы соединиться вновь, постоянно соприкасаясь друг с другом своей кожей, пахучим потом, своим наслаждением и неисчерпаемым юношеским семенем, которое размазывали по себе и оставляли сохнуть. Они вырывались из объятий — порой мучительно, дабы начать все сначала из новых исходных точек, всегда соединяясь в одной: удовольствии, повторяемом до бесконечности…
После обеда они вновь окунулись в море, где обычно проводили почти весь день, лишь изредка выбираясь на теплый песок. Там они боролись и кувыркались, словно юные морские божества, а затем вновь ныряли в приятную соленую горечь той первой волны, из которой родилась Афродита и которая выковывает у юношей крепкие конечности и грудную клетку, дышащую в такт водному простору. Однако сегодня приветливая и спокойная, теплая и сверкающая волна не приглашала их к продолжению забав. Истома, наступающая после сладострастных ночей, побуждала к блаженному отдыху, после которого они становились проворными и в то же время умиротворенными, такими же прозрачными телом и душой, как лазурный свет, пронизывавший со всех сторон, отражая в своей призме их незримые мысли. Прислонившись к рыбацкой лодке, выброшенной на берег, они растворялись в созерцании моря, в непроницаемом и вместе с тем пронзительном зное, что напирал отовсюду и незаметно опалял кожу в густом, душистом аромате смолы, качавшем их над воображаемыми черными, рискованными безднами, не столь, впрочем, глубокими, как их души, куда они погружались все дальше, дабы обрести на дне лишь безмятежность своей безмерной любви.