— На самом деле, войдя в номер, залитый светом, я увидел одну лишь кровать, а на этой кровати — моего голого отца, непристойного, неподвижного и роскошного, развалившегося, выставив себя напоказ, и готового отдаться. Он тоже ждал, причем ждал неустанно и, не глядя на меня, все-таки видел, как я приближаюсь к нему, словно тот, кого он, конечно, признал, но по-настоящему заметил впервые в жизни. Я еще больше полюбил его, когда благодаря своему изумительному чутью он прекрасно понял, что я не позволил ему подняться первым лишь затем, чтобы он показал себя таким, каким я желал его видеть и каким он сам желал предстать моему взору! Разве эта обоюдная проницательность не была еще одним доказательством того, что мы читали самые сокровенные мысли друг друга? К чему теперь стыдливость? Если бы мы попытались ее сымитировать, это было бы сплошным бесстыдством. Поэтому я решил не подавлять своих чувств, а наоборот, искупать его в них. Тоже раздевшись донага в мгновение ока, я бросился в объятия, раскрытые для меня. Тут-то, возлюбленный мой Ролан, и начинается воистину невыразимое. Мы были одни — я и он, он и я. Впервые я не просто ласкал нечаянным взглядом или касался украдкой, а действительно обнимал богатырские формы, возникшие, казалось, в самом начале мира. В этих руках, способных задушить льва, я казался себе маленькой Андромедой, дремлющей, будто новорожденный младенец, на груди исполинского героя, только что вырвавшего ее из лап чудища: мой восторг возрастал в десятки раз из-за этой несоразмерности с отцом. Я погружался, проваливался в него, мы перекатывались друг в друге, точно морские валы, и я вновь рождался на свет лишь для того, чтобы провести по нему руками, губами, всем телом, которое растворялось в нем и хотело ценой тяжелейших мук пройти насквозь и слиться, дабы из двух наших веществ образовалось одно существо, каким нам и хотелось быть, тем более что мы и так уже им были, являясь единой субстанцией…
— Иногда, с наивозможной легкостью, он ложился во весь рост на меня, и я задыхался от счастья под его весом. Огромное его тело повторяло то же движение, а затем, почти сразу, то же порождающее излияние, что извлекло меня из небытия. Казалось, будто, воспроизводя этот звериный, но возвышенный акт, он отчаянно пытался вновь зачать жизнь, которую подарил мне раз и навсегда, однако на сей раз без посредницы и в чистейшем виде, придавая акту простого наслаждения совершенную духовную форму. Я очень плохо выражаю свои мысли, Ролан, да к тому же могу лишь приблизиться к сути путем беспрестанных размышлений о природе разделенной страсти, которую простые смертные считают чудовищной и которая, несмотря на ее неясность, представлялась мне с тех пор самой возвышенной степенью интеллекта и любви, а следовательно, и добродетели, до какой способен подняться мужчина. Любовь, подобная той, что соединяет нас с тобой, превосходит все другие виды любви хотя бы потому, что заключает в себе свое начало и свою конечную цель. Я не говорю уж о той, что основывается на кровных узах, ведь она питается и обновляется нашим собственным семенем и костным мозгом, и ей никогда не грозит истощение…
— Развалившись на его необъятной груди, я напоминал невесомый клочок пены, плавающий на волнах после шторма. Я покрывал отчаянными поцелуями левый сосок, под которым билось столь великодушное и сострадательное сердце: я так жестоко пометил его накануне, что он болел при малейшем прикосновении. Но отец, взяв меня за голову, приставил мои губы к другому соску, дабы заранее наметить местечко для моих зубов, и сказал: «Теперь его очередь — он ревнует к первому»…
— Чего еще мне было желать, кроме как переносить губы и руку с одного соска на другой? Эта парная грудь, такая же выпуклая, как женская железа, но тверже, чем самый прочный бронзовый щит, заключала в себе мою судьбу. Я клал на нее голову и щеки, сжимал в горсти, сколько мог удержать, мял изо всех сил, тщетно пытаясь соединить обе половинки, а затем видел недоверчивую улыбку отца, когда безуспешно пытался пробить его грудь членом насквозь, тогда как его орган прошел бы через мою навылет. Затем, потеряв терпение, я снова припал к ней ртом. Говорят, у каждой женщины мужчина ищет ту грудь, что впервые накормила его досыта, я же высасывал из отцовских грудных мышц ядреное молоко мужского знания, отрываясь лишь для того, чтобы простонать голосом умирающего, когда его ненасытная рука в очередной раз доводила меня до изнеможения: «Отец, отец, я — твой до самой смерти».