Так говорит мой отец.
Я вспоминаю его слова и стараюсь забыть об ослиных ногах и глазах. Гляжу в небо. Небо течет, струится. Свежее. Раннее. Осеннее. Опустелое уже. Уже все птицы пролетели. Одинокое небо. Скучное… Холодное небо холодных птиц…
Но!..
Айвовая золотая немая кочующая птица льнет к шершавым золотым душным душистым живым поздним плодам, уже тронутым осенним ночным колким холодом…
Льнет… вьется… бесшумная… жгучая…
Жгучая птица!..
Да!..
МАХМУД ТАЛГАТ-БЕК
…И соколы ловили тех, кого ловили, и упускали тех, кого упускали…
А в ущелье еще стоит, колышется ранний мягкий туман. Малая хрустальная река мягко, дремотно, сонно шумит в камнях. Это ущелье чинар. Сильные вольные деревья стоят посреди реки, среди камней, среди быстрой хлесткой воды. Они еще зеленые, эти горные чинары, хотя осень уже и сады равнин пожелтели, облетели, обнажились, опустели…
Там, в садах долинных, рыщут зрелые осенние зайцы-толаи и рыжие алайские лисы… Желтые осенние зайцы и лисы… А здесь холодная свежая кудрявая тесная зелень речных чинар…
Я люблю это ущелье, я знаю здесь каждый камень, каждое дерево, каждого зверя. Я люблю каждый камень, каждое дерево.
Как живых. Они живые. Сокровенные…
И я знаю, что камни и деревья тоже любят меня… Знают, как своего… чуют…
Я хочу после смерти стать камнем или деревом в этом ущелье… Или зверем — но только не хищным… Пусть лучше осенним зайцем, чем лисой…
Это ущелье — моя колыбель, моя гахвара, мой исток, люлька… Здесь, в каменной речушке, ловлю я форелей в ивовую плетеную корзину-мардушку. Гибких жемчужных ханских форелей!..
Мой отец говорит:
— Сынок, будь чистым, как эти родниковые хрустальные форели. Живи среди чистых людей, как форель среди чистых вод…
Но где эти чистые воды, эти чистые форели, эти чистые люди?..
…Старый осел аль Яхшур пьет острую ледниковую родниковую воду из реки.
Молодой Насреддин рубит длинным узким топором засохшие приречные деревья, тополя-туранги, ветлы. Топор лихо, туго мелькает в воздухе. Режет воздух. Насреддин — ловкий, меткий и быстрый отрок. Долгие капли пота падают с горячего круглого лица в хрустальную реку…
Ах, мое ущелье!.. Родное!.. Зыбкое, утреннее, живое… Хочу быть после смерти твоим камнем, деревом, зверем…
Стоять тут неподвижно, вечно… Дышать, жить, чуять в осеннем терпком душистом ветре!..
Но и чинары высыхают, гибнут, но и камни выветриваются, но и звери издыхают…
Эх, все же лучше быть человеком… Ведь чинара — только чинара, камень — только камень, зверь — только зверь, а человек — и чинара, и камень, и зверь, и многое иное…
Сказано у шейха Руми:
В мире нет ничего, что было бы вне тебя…
Все, чего ты взыскуешь, найдешь ты в себе…
Сказано в Священной Книге: все в вас самих, но вы не ведаете!..
Но зачем, зачем тогда люди умирают, уходят?.. Зачем моя мать, моя кроткая тихая бессловесная Ляпак-биби старая?.. Зачем?..
Зачем мой отец, Мустаффа-ата, мой старый беззубый невиновный гончар, глинник, горшечник с седой редкой бородой, — старый?.. Зачем?..
Зачем у аль Яхшура ноги лысые дрожащие сквозящие прозрачные ломкие?.. Зачем?..
Зачем ползут предтечи-предвестники — муравьиные дороги?..
Зачем? зачем? зачем? зачем? зачем? зачем…
Зачем, о боже?..
Наказание несоизмеримо с виной… Да и какая вина?..
Зачем?.. зачем смерть?..
Ай!..
Слепой топор больно бьет Насреддина по ноге, по старым ветхим отцовским каушам.
Слезы текут по лицу Насреддина — на этот раз от боли, но он хохочет, хохочет, прыгает на одной ноге…
— Эй, аль Яхшур, видишь?.. Аллах тут же наказал меня топором, как только я задумался о вечности, о бессмертии… Такие разговоры могут вести только богатые люди, а беднякам не до вечности… Бедняков пожирает время!.. Как паук мух… Я на миг задумался о вечности и едва не лишился тленной ноги! Ха-ха!.. Пришлось бы мне, как святому дервишу, каландару Девонан Бурху, сорок лет стоять на одной ноге в знак протеста против того, что Аллах создал ад!.. И за это сами же грешники побили его камнями!.. Так что не всегда надо заступаться за грешников… Пусть спокойно шествуют в ад. Не надо мешать им. Не надо вообще никому мешать… Особенно там, в небесах… Но иногда призрачный ад нисходит, опускается с небес на землю и становится земной, живой явью… Что тогда делать?.. Только гордо стоять на одной ноге в знак протеста?..
Боль развязывает языки. А мудрец немногословен, ибо сказано, что «…говорящий не знает, а знающий не говорит…».
Насреддин замолк, снял с ноги разрубленный, разрушенный башмак, спасший ему ногу, и бросил его в реку.
Башмак быстро поплыл по туманной реке и пропал за поворотом.
И тут Насреддин услышал глухой близкий яростный пьяный крик:
— Айя! Айя! Айя!..
Так остро, слепо, сонно, косо кричат бродячие хорезмские дервиши-суфии, накурившиеся анаши-банга, во время своих плясок-радений — зикров:
— Дуст!.. Хак!.. Ху!..
С одним башмаком на ноге Насреддин бросился бежать на крик по нежному девственному нетронутому приречному песку, оставляя на нем странные, вперемежку следы башмака и босой ступни…
Кто так густо и яростно кричит в раннем туманном ущелье?.. В голосе слышится страх, мольба о помощи:
— Эй, люди, помогите!.. Умираю!.. Дух-албасты убивает, уморяет меня!.. Айя!.. Помогите!.. Люди!..
Насреддин выбегает на приречную узкую песчаную поляну-косу и видит седобородого старика в расшитом легким летучим хоросанским серебром охотничьем коротком чекмене, перехваченном широким красным поясом-миенбандом. На ногах у старика высокие «сасанидские» охотничьи сапоги. Старик кричит, крутится, прыгает на одной ноге по приречным влажным, скользким камням, как горный резвый, хмельной козел…
Насреддин сразу узнает ее — индийскую царскую кобру. Она гибко, туго обвила ногу старика, и священная раздутая ее пышная голова колышется, качается от бега, от стариковских бешеных слепых прыжков…
Обычно кобра нападает сразу… Зачем ей было обвивать, окружать ногу старика? Виснуть на ней… Странно!..
Но царская змеиная голова гибко и зрело качается, ходит, блуждает, витает где-то около лица старика, и он старается увернуться, уйти от меткого смертного змеиного зуба.
— Айя! Айя! Люди! Умираю!.. Дух-албасты убивает, уморяет, удушает меня!.. Помогите!.. Ай!.. Дух пожирает меня!..
Насреддин догоняет вопящего смертного старика.
— Шшшшш!.. Змея… родная моя!.. Ну!.. Гляди на меня!.. Узнаешь?.. Я Насреддин!.. Ну!.. Иди сюда! — Насреддин мгновенно и ловко машет, водит рукой перед змеиной головой. Манит ее. Отвлекает от старика померкшего. Голова кобры теперь уже маячит, вьется, носится около его лица. Молниеносная голова. Голова смерти… Вот она… Жаркая… Слепая!..
Но рука Насреддина быстрее… Вот она цепко и жестко хватает, перехватывает кобру около самой головы… Потом обе руки Насреддина обнимают, сжимают змею у основания головы… Душно змее… Голова ее засыпает… Вянет… Раздутая, пышная, вольная, налитая, опадает она… Ее тугая шелестящая кожа шершавая, как у той ночной золотой айвы…
Насреддин распутывает, освобождает ногу старика… Долго… Змея бьет его хвостом по лицу… Вьется!.. Тугая. Хлесткая. Ярая. Крутая. Спелая…
Но голова томительно, погибельно, блаженно засыпает в сильных руках Насреддина…