Выбрать главу

Сказано древним японским поэтом: провел я как-то ночь в опочивальне князя… И все равно продрог!..

Ночь уже… Осенняя… Хладная… Тревожная… Волчья ночь!.. Ай!.. В такую ночь волки скользят, таятся, тянутся, неслышно впадают в спящие отары… Упиваются… Хладные роются, роятся в тесных горячих пахучих отарах, отарах…

А в бекской крепости Офтоб-кала огни горят. За высокими глиняными глухими стенами стоит, прячется, таится бекский дворец… Резные деревянные колонны террас… Тяжелые грушевые двери с арабскими письменами… Исфаганские, ферганские, текинские, китайские ковры устилают, удушают стены и полы огромных комнат… горят в дамасских бронзовых подсвечниках душистые рангунские свечи… курятся зыбкие пахучие индийские смолы-благовония из мальтийских серебряных кадильниц… Сладкий темный медовый дым витает, обволакивает, одурманивает…

Текут, стелются тяжкие сонные ароматы, дурманы…

Уже давно сидят за дастарханом Талгак-бек и Насреддин… Уже они прилегли от многих сильных обильных хитроумных яств на узорчатые, шитые индийским тонким золотом подушки… Уже они устали от бесед… Уже сон овеял их… Уже придворные музыканты, певцы-хафизы оглохли от музыки и пения, но играют и поют, но их голоса меркнут, гаснут, теряются, тонут в ночных тяжких дремотных сонных коврах… Разбредаются… разваливаются… голоса… Ароматы, дурманы курящихся благовонных сонных смол ползут, уморяют, побеждают… Уже танцовщицы, уже ивовые плясуньи в арабских волнистых прозрачных, как родники гор, шароварах гибко и льстиво вьются у дастархана, и глаза их слепнут от сна и желания, а ровные тугие ноги их вязнут в теплой шершавой мякоти ковров… А благодатные вольные груди их и ягодицы тяжелеют, резче обозначаются в усталых шелках, шелках, шелках… Уже!..

Уже, уже ночь!..

Уже, уже сон!..

Уже, уже туй-пир уходит в сонные глубокие ковры, как вешний ярый алмазный живой ливень уходит в приречный песок…

И натекают, наползают ароматы, дурманы дымные медовые блаженные!.. Да.

Уже!..

Уже храпит Талгат-бек…

Уже жизнь его ушла в подушки и ковры…

Но!..

Насреддин не спит! не дремлет! он следит, как ложится, падает на смутный туманный ковер, смиряется, засыпает, утихает последняя плясунья… Как осенняя недужная бабочка напоследок трепещет шелковыми кры-льями-шароварами в холодных, опустелых, покрытых цепким жемчужным инеем полях, полях, полях…

Ах, ты моя бабочка!.. Вот ты и оттрепетала, уснула, опала сквозящими оцепенелыми крыльями на осеннем ковре-поле!.. Опала, увяла, уснула… Ушла в смолистые зыбкие дурманы…

Тогда я тихо поднимаюсь с ковра, и дымный сладкий медленный туман остается внизу, у моих ног, и я осторожно иду средь спящих, словно среди мертвых… Среди погрязших в страстях!.. А сказано у шейха Руми: не поддавайтесь своим страстям… Ибо тогда кони пожрут своих седоков!..

Мне кажется, что я шепчу, лишь шепчу эти слова давно ушедшего, усопшего мудреца, но я говорю их громко, потому что во мне тоже говорит ночной долгий стойкий хмель, и я шествую средь смертно спящих, и неожиданно Талгат-бек просыпается… То ли от моих слов, то ли оттого, что большой палец босой моей ноги задевает в мареве смол чей-то брошенный на ковер дутар и спящая струна резко отвечает, отзывается, звенит в ковровой тишине дворца…

Ах, моя босая нога, погрязшая в низком тумане наслаждений!.. Пьяная, неверная, слепая босая нога!..

— Я слышу твои слова, отрок Насреддин, — говорит Талгат-бек глухо. — Но сказано пророком: Аллаху принадлежит одна сторона, которой я не погублю, другая принадлежит забавам и празднествам… И еще: дайте отдых вашим сердцам, и они сохранят память об Аллахе!..

— Но за стенами вашей крепости волчья нищая ночь… Нищий эмират, нищая земля, нищие кишлаки, нищие поля, а вы тонете, спите, бродите в пьяных коврах…

— А ты святой?.. Дервиш-суфий?.. Может, ты хорезмский святой Султан Ваис, который потребовал у Аллаха отдать ему души всех грешников на исправление? Ха-ха!.. Может, тебе подарить дервишскую шапку-кулох, посох и сосуд-кашкюль для сбора подаянья?.. Ха-ха!.. Может, ты святой?.. Может, ты еще и не входил к женщине?.. Может, тебе еще айвовые сны снятся?..

— Да, — опустил голову Насреддин. — Еще не входил… Еще снятся… айвовые сны…

— Что?! — сразу отрезвел Талгат-бек. — Так ты девственник?! Айе!.. Неужели есть такие в моем бекстве?! Айе!.. Пойдем, мой каракулевый турткульский молочный слепой травяной барашек, с которого еще не содрали нежную свежую первую шкурку!.. Ха-ха!.. Пойдем!..

— Куда?

— В мой гарем!.. Мне он уже не нужен… Мои былые ночи — такие сладкие, быстрые, спелые ночи лобзаний, содроганий, соединений сменились длинными ночами размышлений!.. Да!.. Краткие ночи соединений, касаний, прикосновений сменились длинными ночами размышлений… Пойдем!..

Я не хочу в гарем, в чужой гарем… Не хочу, не хочу, я хочу домой к своим старым родителям — я знаю, они не спят, они ждут меня, моя старая оя Ляпак-биби и Мустаффа-ата… Глядят в сырую осеннюю ночь старыми слезящимися глазами… Ждут… Оя завернула в одеяло косу-пиалу с машевой чечевичной кашей, чтобы не остыла… Я хочу домой… Спать хочу… Зачем мне чужой гарем?.. Бекский гарем… Зачем?..

Но Махмуд Талгат-бек тащит меня по бесконечным спящим темным коридорам, комнатам, айванам… У него рука сильная, цепкая, щедрая… Паучья, меткая тугая рука…

— Идем, сынок… Идем, Насреддин!.. Я оставлю тебя в гареме на всю ночь, и ты сразу пройдешь всю науку любви!.. За одну ночь!.. Сейчас гаремные евнухи — старухи помоют тебя в бане и переоденут тебя в ласковый ночной фазаний чапан любви!.. В мой любимый чапан! А теперь я ношу темный чапан старости… Эх, фазаний чапан!..

— Старухи?! В бане?! Зачем?.. Зачем мне фазаний чапан?..

— Разве ты не знаешь, что фазаны соединяются только ночью?.. Только!.. Как и дикобразы!..

— Я хочу домой… Я хочу спать… Я хочу соединиться со своими родными!.. Я не фазан и не дикобраз… Отпустите меня домой, домулло!..

— Иди, иди… Смелее!.. Утром ты будешь благодарить меня… Иди, фазан! Иначе я прикажу избить тебя палками до смерти!.. Иди!.. Айе!..

И я иду. И мне интересно. И страшно. Что ждет меня в гареме?.. Что?.. Айе!.. Иду.

…И вот уже две немые банные беззубые старухи обливают меня, нагого, худого, теплой душистой обильной мускусной водой из больших глиняных хумов-кувшинов…

Стены бекской бани выложены лазурными самаркандскими изразцами…

Я лежу, томлюсь, вьюсь, как пойманная распластанная рыба, на мраморной мокрой, скользкой скамье, расписанной павлиньим меккским орнаментом и диковинными заморскими цветами и райскими гуриями…

Лежу… Вода, обильная, ласковая, струится…

Старухи властно и умело мнут, будоражат, растирают, теребят мое голое костлявое первое раннее тело отрока…

Я прижимаюсь лицом к мраморной гурии…

Я замираю, засыпаю, мне кажется, что я бегу, тону в полуденных, лестных, ластящихся, мятных, мяклых, солнечных, рисовых полях…

Я опускаюсь в теплую солнечную комариную рисовую воду… Эти поля начинаются прямо у моей кибитки-мазанки, и я часто ухожу, зарываюсь в их зеленую рыхлую, нагретую солнцем воду, воду, воду…

…И тут я слышу сквозь скользкий плеск воды какой-то тонкий, шершавый, как айвовый плод, шелестящий звук.

Я открываю глаза: склонившись над мраморной скамьей, хищно вьются надо мной, как вороны над падалью, две старухи. Айе!.. В руках у них долгие узкие сверкающие дамасские бритвы, и они ловко, неслышно снимают с моего мокрого тела волосы. Вначале под мышками, потом у основания живота… Я становлюсь нагим и гладким, как куриное яйцо…

— Айе!.. Эй, старухи, не заденьте, не повредите меня!.. Срезайте ветви, но не заденьте ствола!.. Я не хочу быть евнухом!.. — кричу я, стараясь не дышать и не двигаться, чтобы чуткие бритвы не впились, не вошли, не нарушили меня…