Тогда встает передо мной пред очами моими утухающими навек (навек? господи?) очами уходящими…
Тогда Она встает…
Тогда встает напоследок передо мной Книга Жизни моей…
Уже недвижная! Дальняя…
Иль набежали повеяли нахлынули миндальные нагорные рощи рощи рощи нагорные Гиссара? Нишапура?..
Тогда налетает вешний кроткий ветер, Ветер Ноздри Новорожденного Теленка и шелестят атласно шелковые Страницы тяжкие долгие…
Тогда шелестят желтые златые, как поздняя терпкая душная айва, страницы Книги Страницы Книги Жизни моей моей…
…Я перебираю гиблые переливчатые жемчужные эти ветхие листы сохлыми негибкими хрусткими пальцами ломкими уже. Уже ломкими…
…Живая Книга в живых перстах… Я стар. Книга старая.
Персты старые. Хрупкие. Ломкие, как прутья высохшей туранги речного тополя, как ветви тополя арара придорожного пирамидального, взятого взрытого короедами…
А я ловил этими перстами крутых вьющихся ханских форелей в ранних студеных ледяных ручьях Нишапура… Гиссара…
А ныне я держу желтую терпкую Книгу Жизни. И Она Она влечется влачится рушится из моих перстов, как курица с перерезанным горлом! Ай! Падает. Я роняю ее. Роняю роняю роняю роняю…
Да!
И будете петь как ранние петухи с перерезанным горлом!
Хрипло, обрывисто…
Роняю…
Но Она стоит перед последними очами.
И персты мои как стебли степных трав месяца мур-дада августа.
Ждут пожара? Огня жаждут.
И если хрустнет подломится один из них — то не будет боли в известковых костях моих старых.
Плоть моя, персть, тело мое завернутое в белый полотняный занданийский бухарский чапан-халат сгорит сойдет как степная перестоялая очумелая трава августа.
Да!.. Ждут огня пергаментные члены мои? иссохлые травы мои? сосуды мои как глиняные кумганы кувшины заброшенные забытые у пересохшего зачахшего арыка, где только черви в стылой глине…
Да!..
Аллах я пел как ранний росный петух с перерезанным горлом.
Хрипло. Обрывисто. Тайно…
Но пел. Но пел упоенно заливаясь захлебываясь собственной пьяной пролитой пряной уходящей кровью… Но пел в империи немоты и неволи… Пел в империи пришлых сельджуков…
Но пел. Господь мой!..
Но!..
…Иль не равно где петь твоим святым слепым ранним петухам Аллах?..
Но горло-то зачем пересекать пресекать ножом?
И что за песня?
Из-под ножа что за песня?..
Но я пел в империи нарушителей разорителей смятенных лепетных народов.
Но я возненавидел разрушителей птичьих гнезд в детстве моем, но я возроптал против расхитителей лепных гнезд ласточек под крышей родимой кибитки мазанки моей…
Птенцы смертно кричат разрушенные…
А пел в империи разрушенных народов…
Народы смертно молчат разъятые…
Сельджуки! я пою средь вас смертно тайно, но птенцы, птенцы, птенцы уснулые птенцы с разъятыми кричащими ртами вяло падают на мою голову, когда я выхожу когда я выхожу когда я выхожу… (когда? когда? когда? куда?)
Когда выхожу из родимой глиняной мазанки-кибит-ки-гнезда-яйца в вешний веющий сырой хавли-двор (он дышит он чист подметен моей молодой матерью оя Биби-Сиротой…).
Когда я выхожу, а надо мной, над резной грушевой дверью шевелится свисает разоренное уморенное гнездо ласточек измятое избитое, и оно роняет птенцов-слепышей пискунов гнездарей на мою нагую бритую голову мальчика…
Голова чиста и нага как добела подметенный хавли-двор…
И!..
Я пою, но птенцы мягко и неотвратимо убиваются смиряются цепляются о мою голову…
Я пою и нагая юная хмельная слепая голова объята смертными пухлыми невинными млявыми птенцами слепышами разграбленными…
И они утихают не тщатся они усыпают навек на голове моей. На голове мальчика.
Аллах это ль не самая чуткая голова? Голова сырого зеленого отрока? И они умирают на тихой голове моей?..
Спадают умерые ленные с бритой моей головы мальчика…
Да!..
И они поныне поныне шевелятся на нагой шелковой голове моей, усыпающей навек в густой тихой последней чалме…
Они поныне шевелятся на голове моей на голове старца, погруженной в чалму в близкий нежный погребальный обволакивающий саван…
И чалма странника дервиша каландара обернется святым саваном…
Они поныне шевелятся на тихой голове моей. Голове старца… Аллах это ль не чуткая голова…
Они шевелятся. Те. Разграбленные птенцы-слепыши. Роятся…
Аллах я пел в народах-птенцах, в слепышах, в народах без гнезд, без лона, без языка, в народах разъятых… И за то пришли желтые тучные народы возмездья? князья амиры хаканы отмщенья? Народы разграбленных желтых податливых гнезд? народы птенцов-слепышей?..
Но возмездье бесконечно и оно гибельно как река Аму вставшая над берегами жилищ и посевов? И зачем оно?..
Остановитесь князья, амиры, хаканы возмездья! Не останавливайтесь. Нет…
Но я пел.
А ныне я умираю. Аллах, я вынимаю изо рта золотую исфаханскую зубочистку (зачем она мне?).
Я кладу ее между двух листов книги «Аш-Шифа» «Книги Исцеления».
Хаким Ибн Сина мое исцеление близко. Всю жизнь я размышлял о смерти. Об окончательном исцеленьи!.. О последнем прощаньи!.. О великой разлуке!.. Всю жизнь я боялся смерти. Я не забывал о ней ни на миг, ибо мудрецу только суждено глядеть в небеса и думать о смерти. И я глядел и думал о смерти и боялся ее. А она уже со мною, и нет страха в членах моих, в душе моей готовой, в голове усыпающей смеркающейся. Иль я как город после долгой осады открывший врата? и ждущий иных всадников? Иного Всадника? И нет во мне страха. И открыты врата и домы мои?.. Очи и сосуды мои?.. Иль ты проста, смерть, как погруженье в вечерний ивовый хауз, где вода тепла и дремотна от дневного солнца?.. И я боялся смерти, а она проста, как погруженье в ласковый целебный хладеющий хауз…
О боже мой, ты знаешь, что я познал тебя так, как только мог познать. Прости меня, мое знание Тебя — это мой путь к Тебе…
И я встаю от «Книги Исцеления» и опускаюсь на молитвенный коврик и совершаю вечернюю молитву «магрш». И над головой моей веют веют веют раскидистые медленные китайские карагачи в моем чисто подметенном дворике-хавли… Уж не ты ль пришла подмела его дальняя мать моя оя оя Биби-Ситора? уж не ты? не ты?.. И из-за дувала слышны голоса возвращающихся терпких напоенных травяных стад и пахнет теплой родимой обильной пылью и пахнет мокрой политой убитой усмиренной пылью и от соседей доходит живучий дальний дальний дух жарящегося в казанах мяса-«зербака»… Веют медленные китайские карагачи мои… Еще мои… мои… Ты, свояк, муж дальней сестры моей Муниффы-апа, ты, Мухаммад аль Багдади, математик, стоящий около меня, у исхода моего, ты свидетель последней молитвы моей, ты позови Чистых, чтоб я составил завещание…
…Мухаммад, позови Чистых! Мухаммад, а где они, Чистые, в стране нашей? где?.. Где Чистые как этот малый добела подметенный двор-хавли с веющими карагачами?..
…И только к смертному ложу Чистого придут Чистые!.. А где они в стране нашей? Мухаммад, иль не знаешь, что не такой, не Чистый уходит ныне? И чего тогда звать Чистых к ложу моему? Когда сам нечист?..
…Смерть! Да! да… Но так кричит вешний осатанелый плодовый осел из-за дувала и такая ночь близится. Живая животная ночь. Ночь напоенных молочных стад… Ночь стад!.. И она последняя…