– Где твоя мама?
Он качает головой, уткнувшись лицом в медвежонка. Я встаю и снова оглядываюсь по сторонам. Женщина с младенцем в коляске спешит к нам по центральной аллее, рассерженно крича от страха.
– Джейден, маленький негодник! Где ты был?
Увидев маму, Джейден снова начинает плакать и тянет к ней руки. Он награжден шлепком по попе и удушающими объятиями. Теперь женщина рыдает так же сильно, как сын, и покрывает его головку сердитыми поцелуями.
– Он упал. Немного ушиб голову, но, думаю, ничего серьезного.
Я пытаюсь сдержать укоризненные нотки, но, видимо, тщетно. Где ее носило? Она испуганно смотрит на меня сквозь слезы – похоже, она не услышала ни единого слова, – и когда малыш в коляске решает присоединиться к хору, я выдавливаю улыбку и разворачиваюсь, чтобы уйти и не сказать ничего лишнего. Но напоследок не могу удержаться и глажу мальчика по голове. Темно-каштановые кудри. Я спускаюсь с холма обратно к входным воротам, а от нижней дорожки все еще слышен их плач.
Когда умер мой мальчик, некоторым людям могло показаться, что я недостаточно скорблю. Недостаточно громко. Но люди тонут всегда тихо. По словам седого лиса Франка, настоящим утопающим редко удается позвать на помощь – они не могут закричать или помахать руками. Слишком много сил уходит, чтобы просто удерживать голову над водой. Так было и со мной. Нужно было разобраться с ужасными, но неизбежными делами, и на неуклюжее публичное выражение скорби просто не хватало сил. Мои вопли вполне могли разрушить стены Иерихона – только звучали они в голове. Но людям нужны проявления горя. Его нужно демонстрировать, чтобы они смогли сыграть роль: вытереть слезы, послать цветы, предложить утешение, хоть и слабое. Стоицизм исключает сочувствие. Его слишком часто и слишком охотно принимают за бессердечность, он неудобен потенциальным утешителям и ставит на скорбящем клеймо изгоя. Неприкасаемого.
Но, оставшись в одиночестве, я оказалась угрозой для себя же самой. Выжила, но не больше. А теперь угодила в отбойную волну скорби и пытаюсь бороться, но тщетно. Борьба утомительна, и порой мне приходится тратить все силы, только чтобы остаться на плаву. Мне не нравится человек, в которого я превратилась, но я не знаю, как стать кем-то другим.
Хайзуму не терпится вернуться в парк. На кладбище его обычно приходится брать на поводок, чтобы он не воровал игрушечных мишек и не задирал ногу на надгробия и траурные венки. Он не проявляет должного уважения к памяти покойных, и ему нельзя доверять ничего маленького и пушистого. Когда мы проходим под пихтами, стерегущими ворота в железной ограде, я отпускаю пса, и он бросается прочь, словно чупакабра (слово дня – нечто очень свирепое), в погоне за жирными голубями – но они улетят задолго до того, как Хайзум добежит до них, бросив меня в одиночестве.
Да, я совершенно одна. У меня нет ребенка, а значит, я больше не мать, и нет мужчины, так что я не жена и не любовница. У меня есть чудесные друзья, которых я люблю и знаю, что это взаимно, но нет человека, для которого я стала бы центром вселенной, как и он для меня. Только Хайзум. И поэтому я ужасно боюсь стареть. В итоге я окажусь в доме Хэппи Эндов, потому что больше обо мне будет некому позаботиться, и, возможно, именно это я и заслужила.
Дорога от ворот усеяна скелетами еловых шишек, объеденных белками и сброшенных с высоты в надежде попасть по какому-нибудь ничего не подозревающему прохожему. Собираются вороны, предвкушая появление Салли с ужином. Они непрестанно толкаются и громко кричат от голода и нетерпения. Я вижу, как она шаркает вдалеке в своем огромном пальто, словно растрепавшаяся посылка. Нерешительно машу рукой, сомневаясь, что она меня увидит и узнает, и спешу за Хайзумом. Он разогнал голубей и теперь яростно лает на высокое дерево, явно ругая какую-то белку, которая сжульничала при игре в догонялки и забралась на ствол. Моросящий дождь усилился, и, несмотря на шапку, шарф и пальто, меня колотит от холода. А может, от мыслей о медвежатах, цветах и вертушках, что лежат в сырой траве на детских могилах.
7
– Дорогая Маша! Как ты?
Епифания целует воздух возле обеих моих щек, а потом пристально смотрит в глаза, положив руки на плечи. Она понимающе поднимает брови.
– Хм. Возьму тебе выпить.
Епифания – настоящий друг. Из тех, кого можно смело брать в разведку, если вдруг возникнет необходимость. Мы подружились в школе, вместе путешествовали после университета, а потом вместе работали. Она всегда была рядом со мной: в хорошие, в плохие и в крайне скверные времена. Епифания прибегает в паб «Кок энд Кертан»[2] и обольстительно хлопает ресницами в сторону привлекательного бармена, лет на двадцать ее моложе и куда более женственного, чем следует. Епифания твердо уверена, что название паба соответствует внутреннему убранству, безумной смеси викторианского борделя и раздевалки мюзик-холла. Кроваво-красные шторы с пышными оборками, как на юбках у танцовщиц канкана, и бутылочно-зеленые бархатные стеганые диваны, заляпанные пивом и прожженные сигаретами для пущей колоритности. На фоне бордово-кремовых флоковых обоев висят в рамках черно-белые фотографии звезд немого кино и артистов мюзик-холлов и подписанная фотография Барбары Картлэнд. Над открытым камином – ужасающая композиция из чучел маленьких ярких птиц, сухих цветов, листьев, бус, лент и чучела мыши, погребенная под большим стеклянным куполом. Она завораживает своим уродством, словно плод сотрудничества Дэмьена Хёрста и Лоры Эшли. С потолка свисает коллекция фарфоровых ночных горшков, и повсюду витает запах выдохшегося пива, печного дыма и мебельного лака.