Мельхиор Хазард надолго там задержался — обивание театральных порогов и изнурительные прослушивания принесли плоды. К тому времени, как у нашей матери случилась первая задержка, его самого и его картонной короны в гостинице уже и след простыл. Ее рвало каждое утро, но она старалась не шуметь, чтобы не услышала госпожа Шанс. В августе началась война, однако нашей матери, думаю, было не до нее. Приступов рвоты госпожа Шанс не слышала, но приступы рыданий от нее не скрылись.
Мы появились на свет в понедельник утром, в яркий, ветреный день, когда вокруг падали цеппелины. Сначала одна крикливая кроха, потом, пока госпожа Шанс управлялась со всем необходимым, — другая. Послали за доктором, но тот так и не пришел. Наша мама взглянула на нас — после трехдневных мучений у нее не оставалось сил взять нас на руки, но госпожа Шанс всегда рассказывала, что она хорошенько нас рассмотрела и сумела улыбнуться.
Ну с какой стати ей было улыбаться? Ей было всего семнадцать, ни мужа, ни дома. Шла война. И все равно госпожа Шанс всегда вспоминала ее улыбку, а госпожа Шанс, хоть и была иногда скуповата на правду, никогда не врала. “Почему бы ей не улыбнуться? У нее самой не было ни отца, ни матери. Самое лучшее, что можно придумать взамен, — ребенок”.
Небо тем утром было ослепительно синим, рассказывала госпожа Шанс, от ветра все белье на веревках пустилось в пляс. Понедельник, день стирки. Что за картина! По всему Брикстону длинные черные чулки танцевали с мужскими кальсонами, полосатые юбки выписывали “Прогулку по Ламберту”{39} с фланелевыми ночными рубашками, французские панталоны отмахивали канкан с кружевными сорочками, наволочки, простыни, полотенца, платки трепетали, как знамена и флаги, — все кругом колыхалось. Бомбежка прекратилась, и детвора опять высыпала играть на улицу. Сияло солнце, дети распевали куплеты. Бывало, когда бабушка Шанс пропускала стаканчик-другой, она затягивала песенку, звучавшую, когда мы родились:
Бедняга Чарли{40} кормит теперь червей на кладбище. Эх, Чарли, Чарли, старина. Хозяйство было, как у хорошего жеребца.
Вся Бард-роуд пела и плясала. Взяв нас по одной на руку, госпожа Шанс поднесла малышек к окну, и первое, что мы увидели своими плавающими глазенками — сиянье солнца и танцы. Мимо окна спланировала и растаяла высоко в синеве чайка. Она так часто рассказывала нам об этой чайке, что, хотя я, конечно, не могу ее помнить, мне все равно кажется, что я видела, как она растворяется в небе.
За спиной у нас послышался короткий вздох, и ее не стало.
Прибывший через десять минут доктор выписал свидетельство о смерти. Вот и всё. Миссис Шанс удочерила нас, но из уважения к усопшей никогда не позволяла называть себя мамой. Мы всегда звали ее бабушкой, а сами получили фамилию Шанс.
Но я никогда не верила, что “Шанс” — настоящее имя. Про нее мне известно только, что в дом номер 49 на Бард-роуд она прибыла в первый день 1900 года с покрывающим годовую аренду банковским чеком и с видом женщины, начинающей новую жизнь на новом месте, в новом веке и, судя по всему, с новой фамилией. Решение именоваться “миссис” было еще одной шаткой, как уже говорилось, попыткой соблюдения приличий, потому что законным супругом вокруг нее никогда и не пахло, да, честно говоря, она так никогда и не рассталась с беспутными привычками.
Будучи невысокого роста — около ста шестидесяти сантиметров, — сложения она была крепкого, как танк. Пудрилась пудрой “Рашель” в таком изобилии, что, стоило потрепать ее по щеке, в воздух поднималось белое облачко. По центру щек были нарумянены большие круглые пятна, а глаза подведены так густо, что малышня на Электрик-авеню исполняла ей вслед “Прекрасные черные глазки”{41}.
Все тридцать лет, что мы с ней прожили, она благодаря перекиси водорода оставалась канареечной блондинкой. Под левым уголком рта неизменно рисовалась карандашом большая черная родинка.
Она была сторонницей нудизма и, если не было постояльцев, дома частенько вообще разгуливала в чем мать родила. По ее мнению, нам, малышкам, тоже было полезно подставлять бока солнцу и свежему воздуху, и мы, к изумлению наших приличных соседей, часто резвились в саду голышом, что заодно позволяло немало сэкономить на тряпках. С тех пор Брикстон сильно изменился. Нынче в саду можно устроить самую настоящую оргию, и никто даже глазом не моргнет, разве что сосед с серьгой в ухе поинтересуется: “Презервативов на всех хватает?”.