Сделаю что?
А что вы думаете?
Стоял конец апреля, но было еще прохладно. За кулисами по углам гуляли холодные сквозняки. Включив газовый камин, мы занялись выщипыванием бровей. К нашему дню рожденья на столе стоял букет, а в ожидании вечеринки после спектакля — торт со свечками.
— Нор...
— Что?
— Подари мне на день рожденья своего парня.
Она опустила пинцет и вбуравила в меня взгляд.
— Заведи-ка себе собственного, — сказала она.
Нам прислали тогда раннюю сирень. Услышав запах белой сирени, всегда вспоминаю тот день и как горько может быть в семнадцать.
— Я не хочу никого другого, Нора.
Только один раз, обещала я. Он без ума от тебя, Нора, он тебя боготворит, на меня он и не смотрит никогда. Думаешь, он не заметит? Не знаю, мы не выясним, пока не попробуем; но с чего бы ему заметить? Те же глаза, те же губы, те же волосы. Если мы сделаем это только один раз и я не буду болтать... он невинен, как одуванчик, помыслы его чисты, как органически выращенные овощи, бедный зайчонок. Ну с чего ему догадаться?
— Нора, я так хочу его.
— Ох, Дора, — поняв, что никто другой мне не нужен, сказала она.
Она надушилась моими “Мицуко”, а я — ее “Шалимар”. У нее было новое платье из цветного шифона с пионами и розами, туманно-голубое, нежно-розово-лиловое, длинные юбки опять вошли в моду, я выглядела в нем очень романтично. Набрав в грудь побольше воздуха, мы задули свечки на торте; с тех пор как исполнилось наше загаданное в семилетием возрасте желание, я твердо уверовала в магию свечей на день рождения — нетрудно угадать, что я пожелала в семнадцать. Непривычный запах на коже будоражил чувственные желания. Как только меня стали называть Норой, я обнаружила, что могу целовать молодняк и обнимать ведущих актеров так же легко и непринужденно, как это делала она. Я со своей склонностью к самоанализу никогда так не умела.
Что до Норы/Доры, то она держалась роли, пока не опрокинула рюмку-другую; после чего забылась и повела себя как всегда, но ко времени, когда она начала отплясывать на столе, большая часть компании уже порядком нализалась, так что никто не заметил ничего необычного; и еще — в тот вечер “Дора” сошлась с пианистом, что потом еще несколько месяцев служило для меня источником крайнего смущения.
Заезженный граммофон заливался вовсю; я залучила свой подарок, лишь только он показался в дверях. На его лице еще блестели следы кольдкрема. Взяв его за руку, я предложила: “Потанцуем”.
“Мне довольно любить тебя, видеть тебя в этот вечер...” — пел голос в граммофоне.
Запах сирени; в распахнутое окно задувает ветер; в комнате еще висит дым от недавно погасших свечей, и от него слегка першит в горле; первый поцелуй. Когда мы целовались, я почти потеряла сознание, неожиданно стало жутко, подумалось, что он моментально разгадает уловку, и вдруг мне не захотелось продолжать. Захотелось домой, к бабушке, к уже ушедшему — к пианино миссис Ворингтон, нашим закрученным в колбаски косичкам, опять разыскать детские лифчики и завернуться в них понадежнее. Но ему было не больше, чем мне — всего семнадцать, — он тоже был еще ребенок, совсем не страшный. И по уговору я больше была не Дора, верно? Я теперь была Нора, которая не боялась никого — мужчин во всяком случае.
Так что я ответила на его поцелуй, и мы улизнули.
Сначала он пошел помыться над раковиной, а я, скинув одежду, легла на диван и, пока он занимался собой, глядела на его кротко склоненную шею. Журчала вода. Комнату освещали лишь лампочки вокруг зеркала на трюмо. Снаружи, фыркая, как собака, остановилось такси, послышался звук монет: “Бла-дарю, босс”. Звуки доносились будто из другого мира.
На нем еще совсем не было волос. Освещенное сзади нежное тело теплилось розовым светом. Улыбаясь, он подошел ко мне; у него торчало, как вешалка для шляп в богадельне. Что торчало? Что вы думаете? Я глаз не могла оторвать. Никогда до этого не видела обнаженного мужчину, хотя бабушка рисовала нам картинки. На кончике застыла, подрагивая, маленькая прозрачная капля, мне пришло в голову ее слизнуть. У него перехватило дыхание. Соски у него тоже были твердыми. Он слегка дрожал, хотя было не так холодно, мы оставили включенным газовый камин.
Он не сказал: “Нора, ты сегодня какая-то другая, более очаровательная”. Да я и не хотела этого. Мне было бы стыдно. Я так никогда и не узнаю, почувствовал ли он разницу. Если и почувствовал, то был слишком благороден, чтобы что-то сказать. Кожа — как бархат. Глаза — голубые, как бумага, в которой в те годы продавали сахар. Он надел резинку — не верьте, если вам скажут, что это губит романтику. Не было ни боли, ни крови — больше десятка лет поворотов, шпагатов и махов ногами не оставили от плевы и следа; у него перехватило дыхание, глаза закатились, и стали видны белки. А ресницы — полметра.