«Не хочу на это смотреть! Не хочу ничего понимать! Добром это не кончится!»
Но никто её не слушал. Все воробьи, во главе с Бесхвостым, бросились на оконный карниз. В мгновение ока подобрали всё дочиста.
И тогда-то начался первый урок!
Трудно мне повторить, даже примерно, как нехорошо, нетактично со мной поступали. Ни одного доброго слова! Сплошь крик и брань!
Напрасно маленькая самочка предупреждала, что так вести себя не следует и всё это плохо кончится. Бесхвостый поколотил её, и она притихла. А сам Бесхвостый, не помня себя, кричал:
«Проучите его! Нечего с ним цацкаться! Никаких телячьих нежностей! Так его! Строже!»
Но и у меня есть самолюбие! Я не дал крикунам ни половинки зёрнышка. Только после обеда они получили что им полагалось. И уже не на карнизе, а в воробьиной столовой, то есть на фрамуге, оставшейся в замурованном окне.
И с этого памятного утра началась наша совместная жизнь.
Жаловаться я не могу. Сложилась она вполне сносно. Если и бывали у меня неприятности, то только тогда, когда я запаздывал с едой. Беда мне, если воробьиный завтрак или обед опаздывал хотя бы на минуту или даже на несколько секунд. Доставалось тогда мне на орехи! Что поделаешь! Порядок, конечно, должен быть. И приходилось мне сокрушённо бить себя в грудь и говорить: «Сам виноват, милый мой!»
Итак, как я уже сказал, отношения наши сложились в общем удовлетворительно. Хуже, однако, пошло дело у воробьёв, когда они решили «приручить» весь двор. Правда, старшие — почтенные псы Чапа и Тупи — не интересовались воробьиными делами, зато собачья мелюзга весьма не любила, когда воробьи заглядывали в её миски. Молодые собаки приручить себя не дали. Не удалось приручить и Мусю-галку. Не примирился с ними и Пипуш-ворон, наш «ангел-хранитель», птица мудрая и терпеливая, но неумолимо проводившая в жизнь свои планы. Пипуш объявил воробьям войну не на жизнь, а на смерть.
Здесь не место рассказывать о ней. Это было бы несправедливо по отношению к Пипушу, который заслуживает отдельной повести. Поэтому обойду молчанием историю этой войны и скажу только, что к весне мы, люди, стали до того ручными, что воробьям ничего не оставалось желать. Одна только Катерина ещё кое-как держалась, отстаивая свою независимость от воробьёв. Она сопротивлялась им как могла. Но мы с Крисей? Пичужки делали с нами всё, что хотели. Бесхвостый научил их, что всё наше добро на самом деле принадлежит не нам, а воробьям. Когда мы на веранде обедали или завтракали, нам приходилось очень спешить и следить за каждым куском, оставленным на столе, потому что воробьи тащили всё что угодно прямо из-под рук.
Бесхвостый распоряжался на террасе, как будто нас вообще не существовало. Стоило ему услышать звон посуды, он кричал:
«Внимание! Чир, чир, чир! Сейчас подадут кушанье! Внимание! Помните, что, хотя мы не можем запретить людям есть при нас, объедаться им не полагается!»
И в ту же самую минуту туча воробьёв рассаживалась на окнах террасы. Они ждали. Стоило только появиться чему-нибудь съедобному на столе — они тут как тут! И хватали всё, что могли проглотить! Они даже обижались, когда кто-нибудь из нас осмеливался, скажем, протянуть руку к булке, которую они считали своей.
Как-то у меня вышел острый конфликт с одной воробьихой из-за кусочка печенья. Она выхватила его у меня из-под рук. Но кусок был слишком тяжёл для того, чтобы она с ним могла упорхнуть. Она тащила его по столу. Дотащила до края. Печенье упало на пол. Я вижу, как она барахтается со своей добычей на полу, и наклоняюсь, чтобы ей помочь. А воробьиха бросилась на меня с разинутым клювом!
«Чего пристаёшь? — сердито чирикнула она. — Твоё, что ли, печенье? Не трогай! Я тебя не просила помогать! Добрый какой нашёлся!»
Что тут было делать? Приходилось покориться превосходящей силе, раз уж было решено доказать воробьям, что может существовать «совершенно ручной человек», правда?
Я не хотел бы, впрочем, чтобы вы были о воробьях плохого мнения.
Бесхвостый их убедил, что со мной надо обращаться строго, без всяких поблажек, церемоний и цацканья.
Они поверили ему и действовали соответственно. Бывали они порой, быть может, не слишком приятными соседями. Но не все. Были между ними и такие, которые приходили ко мне не только для того, чтобы я их накормил. Прилетали и поговорить со мной. Часто навещал меня Ячменёк. Он садился на открытую форточку, заглядывал в комнату и щебетал:
«Ты тут? Что у тебя слышно? Чир, чир, чир!»
Он рассказывал мне всякую всячину. Понять мне его было трудновато, потому что чирикал он быстро, поспешно, словно икал. Рассказывал всё так живо, с таким жаром, что ни минуты не мог посидеть на месте. Всё время перескакивал то туда, то сюда, крутился, вертелся, нервно дёргал хвостиком.
И маленькая воробьиха — та самая, которая всегда не вовремя выскакивала с вопросами, — частенько навещала меня. Она не задерживалась на окошке, а прямо влетала в комнату. Не видал я существа более любопытного, чем эта малышка. Всё её интересовало. Тысячу раз осматривала она каждую вещь и тысячу раз спрашивала:
«Что это? Что? Чир, чир, чир!»
Однажды зимой — а зима в тот год была очень суровая — воробьиха залетела в кухню. Она увидела над раковиной открытый кран, из которого тонкой струйкой сочилась вода. Самочка села на край раковины. Некоторое время прислушивалась к шуму текущей воды. И вдруг запела:
«Весна! Весна! Весна!»
Потом выпорхнула во двор. Убедилась, что там ещё нигде нет весны. Весна только на кухне, над раковиной. И вернулась, чтобы снова спеть свою весеннюю песенку. С тех пор она прилетала каждый день и уже не интересовалась вещами в комнатах, а прямиком летела в кухню, к раковине. Если кран был закрыт, кричала:
«Сделайте весну! Почему нет весны?»
Мы открывали кран, и маленькая воробьиха пела свою весеннюю песенку.
Я уверен, что на воробьиных собраниях, когда другие жаловались, что так ещё далеко до настоящей весны, воробьиха выскакивала с собственным мнением на этот счёт. И ей наверняка попадало от Бесхвостого, потому что Бесхвостый не переносил, чтобы ему противоречили.
Пришла наконец весна, настоящая, долгожданная. Игрались свадьбы. В один прекрасный день липа опустела. В саду остался только Патриарх. Был он бездомен — скворцы выгнали его из скворечника — и одинок. Бесхвостый что-то там устроил, сплёл какую-то интригу, словом, старейшина остался один-одинёшенек. Внезапно лишиться власти, доверия, оказаться отщепенцем, никому не нужным, лишним — это очень неприятно, правда? Мне было от души жаль старика. С того времени, когда он, изгнанный из скворечника, поселился на веранде, под самым потолком — на проводе от электрического звонка, я делал всё что мог, чтобы смягчить ему горечь одиночества и старости. Ибо воробушек старел, слабел с каждым днем. Он, правда, приходил ко мне. Но, сидя на столе, тяжело опирался на хвост. Ел пшённую кашу, но клевал её как-то нехотя, без аппетита. Смотрел на меня и время от времени ронял:
«Чир! Болят у меня крылья, знаешь?»
Или:
«Мир уже не тот, что прежде! Да!»
А иногда:
«Чир! Солнце теперь уже не греет так, как во времена моей юности, правда?»
А порой чирикал грустно-грустно, словно вздыхал:
«О, как одинока старость!»
С каждым днем старый воробей становился всё неподвижнее, равнодушнее, скучнее. Почти не сходил со своего места под потолком.
Входя на веранду, я кричал ему:
— Как дела, старина? — и насвистывал нашу воробьиную мелодию.
Он тогда отвечал мне сверху:
«Чир! Я тут! Спасибо, что не забыл меня! Но я к тебе не полечу. Устал я слишком!»
И вот как-то в разгаре лета, перед самым вечером, на веранду залетела упрямая воробьиха, Ячменёк и ещё несколько воробьёв. Они что-то кричали старику, что-то рассказывали ему, доказывали. Патриарх слетел к ним. И на окне веранды состоялось совещание.