Выбрать главу

Ну и хорошо, что не успевал, все равно ничего бы не увидел, только нам помешал.

Вставной новеллой выглядит в незаконченном романе история юной Алуа, выданной замуж за старика и ставшей жертвой навета, животной страсти и, главное, беспощадного свода старинных правил шариата. С общим ходом повествования связана эта новелла на живую нитку: она укрепляет героя в его решимости искоренять религиозное зло. Но на самом деле это лучшая часть «Племени младого», а финальная сцена — расправа с несчастной — по трагизму своему сопоставима со сценой гибели Кодара в «Абае», только здесь, пожалуй, краски строже. Недаром, кстати, русская история романа с этого эпизода-новеллы и началась. В конце 1963 года она была напечатана в газете «Неделя», наверное, самом, за вычетом «Нового мира», либеральном издании заканчивающейся хрущевской оттепели.

Вот, к слову, труднообъяснимая, на первый во всяком случае взгляд, странность. При той погоде, что сложилась во второй половине 50-х, то ясной, то слякотной, неровной погоде, возникла все-таки литература, достойная этого имени. Правдивая литература. Не великая, не бог весть какая выдающаяся, но именно правдивая. «Доктор Живаго», «Жизнь и судьба» — это, конечно, исключения, это мировой уровень, и это особый уровень правды. Но эти-то книги как раз остались в подполье и навлекли на авторов своих беду — их время все еще было впереди. Точно так же исключение, правда, на сей раз счастливое, — «Один день Ивана Денисовича».

Григорий Бакланов, Василь Быков, Юрий Бондарев — «лейтенантская» проза с ее честным, жестким взглядом на войну.

Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, вообще «шестидесятники». Новый, освобожденный от унылого штампа язык, и персонажи тоже новые: романтики, искатели, даже бунтари, по тем временам, конечно.

Начинался Василий Шукшин с его странными, неприкаянными персонажами — «чудиками», потерявшимися где-то на пути из деревни в город.

Начинался Юрий Трифонов — именно начинался, вполне благонамеренные «Студенты» остались позади.

В полную силу вошел Юрий Казаков — чистый, лирический, бунинского тембра голос, которому совсем недавно еще просто было бы не прозвучать, настолько далеки его рассказы и от колхозных буден, и заводских домен, и новостроек социализма, и настолько далек его герой — охотник-любитель, рыболов, живописец с этюдником в руках, словом, наблюдатель провинциальной жизни, от положительного героя советской литературы.

Смутно осознавала себя, воодушевленная появлением «Матрениного двора», «деревенская» проза; впрочем, уже прозвучали имена Федора Абрамова и Бориса Можаева.

Как же вышло, что не нашел себе места при этой погоде и в такой литературной обстановке Мухтар Ауэзов? Ведь «Племя младое» — это, называя вещи своими именами, чистой воды соцреализм, с его непременным конфликтом старого и нового. «Растущий зам, отсталый пред /и в коммунизм идущий дед».

Вот, кажется, в чем тут дело.

Все те, кто определял литературное лицо оттепельного времени, нашли свою тему, а значит, свою интонацию.

А Мухтар Ауэзов, настоящий писатель, мудрый человек, напротив, своей теме изменил, и литература ему отомстила, она ведь не считается с именами и взыскивает строго, а с мастеров особенно.

20 сентября 1960 года, вернувшись из Чоллан-Аты, Всеволод Иванов писал Ауэзову: «С огромным удовольствием вспоминаю Иссык-Куль и библейские виды его. Если верить в Бога, то разговаривать с Ним следует только там: другая переговорная станция не годится. А как красиво в горах! Мне кажется, что я унес с собой много шумов горных потоков, запах мяты, и много, много тишины, которая и поныне дразнит меня, как мальчишки дразнят на улице пьяного».

Между тем писал тогда Ауэзов в Чолпан-Ате «Племя младое» и, по свидетельствам других гостей, был им весьма увлечен. «Я весь в романе, занят только им», — ссылается на письмо, полученное им от Ауэзова, его младший коллега по Институту литературы и языка профессор Исхак Дюсенбаев и добавляет от себя: «Чувствовалось, что творчество было для него праздником, он почти не уставал». Может быть, со стороны так оно и казалось. Но библейские виды Иссык-Куля и разговоры с Богом как-то трудно сочетаются с борьбой за поголовье скота. Допустим, написал бы Мухтар Ауэзов, следом за Галиной Николаевой, или прежде нее, что-нибудь вроде «Битвы в пути»; или некое подобие романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым», несомненной литературной сенсации того времени. Словом, написал бы производственный роман, только в прогрессивном, как говорится, духе, то есть конфликт между старым и новым выглядел бы как преодоление сталинизма в самых абсурдных его формах.

И что бы получилось?

Да ничего, то же самое бы получилось, только не секретарь обкома Нил был бы передовиком и вообще молодцом во всех отношениях, а какой-нибудь чабан, инициативу которого сковывает совхозное или партийное начальство.

Отчего все так вышло?

Оттого ли, что, отдав долгие и лучшие годы жизни Абаю, Мухтар Ауэзов действительно решил, что, написав о нем роман, он и с историей народа по-честному рассчитался, сказал все, что мог, и больше сказать ему нечего?

Или «современная тема» стала для него вызовом, который он просто должен был принять, иначе писательское самоуважение утратил бы?

Или, несмотря на всеобщее, мировое уже признание, ощущал он по-прежнему ту внутреннюю несвободу, которая сковывает советского писателя? И жива была память о тех годах, когда такая добровольная несвобода была единственным условием свободы внешней?

Что теперь гадать, есть то, что есть.

Только не покидает кощунственная мысль, что, принявшись не за свое дело, Мухтар Ауэзов не только литературную неудачу потерпел, с кем не бывает, но и сроки жизненные сократил.

Аубакир Абентаев, партийный работник, сопровождавший Ауэзова в его депутатской поездке по югу республики, вспоминает, как на каком-то застолье дорогому гостю пожелали закончить «многотомный роман о Южном Казахстане» еще до конца текущей семилетки. Кто-то возразил:

— Мухан и за один год разложит роман по полочкам.

Это не понравилось Мухтару Омархановичу.

«Книги об Абае я писал более пятнадцати лет, и если роман о Южном Казахстане в нескольких томах напишу за семь лет, буду считать себя счастливым человеком», — сказал он.

Разговор этот случился в мае 60-го года, и умирать шестидесятитрехлетний Мухтар Ауэзов совершенно не собирался.

Жаловался иногда, что старость подобралась, это верно, но и с охотою принимал ожидаемые протесты: какие, мол, ваши годы, Муха, все еще впереди.

Прихварывал, верно и это.

Угодил на больничную койку весной 59-го года, во время очередного писательского съезда, впрочем, за ходом его следил и чуть не каждый день принимал гостей — литераторов, съехавшихся в Москву со всех концов страны.

Год спустя снова лег в больницу, на сей раз в Алма-Ате, но опять вроде бы оставался вполне бодр и, как вспоминает критик и литературовед Мухамеджан Каратаев, весь был поглощен новой книгой.

И еще через год, в тот же весенний месяц май, в очередной раз оказался на обследовании, но опять-таки унынию не предавался. «В воскресный день с целой группой писателей мы пошли к нему, — пишет поэт Сырбай Мауленов. — Мухан сидел в саду. Увидев нас, обрадовался. И все время говорил о работе, творческих планах, И ни слова — о болезни. Сказал, что редактирует «Племя младое».

— Завершаю еще одну редакцию первой книги. Перечитываю каждое слово, отбрасываю лишний груз, снаряжая в дальнюю дорогу».

И даже раньше срока выписался из больницы, чтобы сходить в драматический театр, на сцене которого студенты-дипломники актерского факультета Алма-Атинской консерватории играли «Карагоз». Как ни странно, это была для него чуть ли не премьера. В 20-е годы, когда пьеса была поставлена впервые, автор учился в Ленинграде, потом она три десятилетия оставалась под запретом и вот только теперь вышла на волю.