Выбрать главу

Вот как вспоминает приезд из Ленинграда в Алма-Ату Валентина Ауэзова, третья жена Мухтара: «Никто из родных или друзей М. О. в Казахстане не приветствовал наш союз. Единственное поздравление, которое мы получили, было от… Турагула, внука Абая. Почему? Теперь, спустя полвека, думаю, что так проявилось вечное соперничество между байбише и токал, ведь ради меня М. О. оставил дочь Магавьи, как же было можно не порадоваться этому сыну Айгерим!» Байбише и токал — соответственно старшая и младшая жены, Магавья — сын Абая от байбише, и внук токал словно бы берет от имени ревнующей матери запоздалый реванш. Так мертвое, а выходит, не очень мертвое, хватает за ноги живое.

Вот к этой трагической коллизии и обращается уже на самом старте своей дороги в творчестве Мухтар Ауэзов. Он не просто удерживает в рукотворном образе столь дорогой ему и столь немилосердный мир, и уж конечно не просто реставрирует с прилежностью архивариуса распад этого мира — финальную сцену вековой драмы мучительно переживает.

Получилось так, что литературный дебют Ауэзова как раз и пришелся на этот роковой 17-й год. Еще три или четыре года Мухтар писал стихи и повествовательные миниатюры, одна даже, под названием «Ураган», сохранилась и включена в академическое, пятидесятитомное собрание сочинений, что осуществляется ныне в Алма-Ате. Но это так, разминка, пробы пера, для публики, даже самой узкой и непритязательной не предназначавшиеся и, если бы не дальнейший путь и прижизненная, не говоря уж о посмертной, слава, наверняка так и осевшие в домашних архивах. А настоящее начало обозначено драмой «Енлик и Кебек», — она-то и была написана в том году двадцатилетним юношей. На долю пьесы выпала совершенно фантастическая судьба, вот уже восемьдесят лет не сходит она со сцены, а если считать любительские представления, то и все девяносто. Честно говоря, в поисках исторических соответствий натыкаешься лишь на такие имена и названия, которые и произносить-то страшно.

Это тем более удивительно, что в ту пору в Казахстане не только профессионального театра не было — драматургической формы не существовало. «Енлик и Кебек» — первая пьеса на казахском. А ведь абсолютно новое не воспринимается, оно попросту не узнается.

Тут многое сошлось.

Ну, во-первых, зрителю, хоть и не привык он к подобного рода представлениям, все-таки было за что зацепиться. Не напрасно вводит начинающий сочинитель в действие фигуру мудреца Абыза, схожего в чем-то с пушкинским Пименом, наставника, как сказано в перечне действующих лиц, рода табыкты, но главное — акына. Для того чтобы наладить связь с читателем, а также воображаемым пока залом, это ход безошибочный, уж акын-то — непременная принадлежность местного пейзажа. И не только вводит, но выпускает его на сцену первым, и не только выпускает, но сразу же передает кобыз, и акын горестно затягивает песню, известную всем, — песню народного печальника из старой легенды Асана-Кайгы, того самого, что, удрученный сумраком дней, провел всю жизнь в поисках Жер-Уюк, местного Эльдорадо, земли обетованной, да так и умер, не найдя ее.

Передо мною мгла, Кумай очертил мой круг. От бед избавления нет, — Одна лишь вражда вокруг. Когда утешения нет, — Как старцу в недуге жить? Победы в грядущем нет, — Как воин тогда проживет? Коль нет опоры ни в ком, — Как проживет народ?

А потом сразу же заданный песенный лад подхватывают иные персонажи и все действие окутывается некоторой дымкой, в которой трагическая тема переплетается с лирической, пафос с юмором, звук то понижается замогильно, то рассыпается веселой трелью, ритм с торжественной замедленности может мгновенно сорваться в киплинговскую скорость баллады, да и в самой лексике поэтический верх вполне соседствует с простонародным низом. Вот, кстати, тот случай, когда перевод сохраняет это органическое многообразие оригинала. Так ведь и то сказать, создавал русскую версию человек в поэзии не случайный — Илья Сельвинский. И не случайным, видно, было и это его свидание с Мухтаром Ауэзовым, судя по воспоминаниям, переводилось ему свободно и радостно. Недаром на одной литературной встрече, главным героем которой был Сельвинский, а вел Мухтар Ауэзов, их младший товарищ, поэт, связанный с Востоком нерасторжимо, Семен Липкин вспомнил такие строки бенефецианта, обращенные к не найденной еще тогда Музе:

Моя. Невеста. Кто она, милая, Самое милое существо? Я рыщу за ней миля за милею, Не зная о ней ничего. . . . . . . . . . . Проснусь на заре с истомою в теле, Говорю ей: «Доброе утро!» Где она живет? В палас-отеле? А может быть, дом ей юрта?

Конечно, жесткая, на грани прозы, стилистика бывшего вождя конструктивистов совершенно не схожа с напевностью Мухтара Ауэзова, которая и в прозе сохраняется, но, как говорила Марина Цветаева, вершины сходятся. Или, как говорил Герман Мелвилл, «гении всего мира, взявшись за руки, образуют единый круг, и охвачен он одной и той же дрожью узнавания». Там, наверху, совместимо все — европейские мили и отели со степной юртой.

Само собой, песенная стихия устраняет многие преграды, тем более что сама эта стихия изначально принимала в степи театрализованные или карнавальные формы. Младший товарищ Мухтара Ауэзова, с которым его, помимо всего прочего, прочно связала работа над оперой «Абай», прекрасный композитор Ахмед Жубанов вспоминает: «В кочевой степи были профессиональные салы и сэре (по роду своей деятельности в какой-то мере схожие с русскими скоморохами), которые разъезжали по степным аулам группами по 15–20 человек. Среди салов и сэре бывали музыканты, певцы, акыны, жонглеры, акробаты, наездники и борцы. Кони у них были подобраны одной масти, покрыты одного цвета попонами. Сами актеры одевались пестро, нарядно, ярко и давали свои представления под открытым небом, привязав коней так, чтобы они отгораживали пространство для «сцены».

Но помимо всего этого была еще некоторая внутренняя, может, не вполне осознанная готовность к чему-то действительно вовсе неведомому. Или — предвкушение новизны, пусть даже опасливое. А читательское, или зрительское, чувство — это вообще главное, собственно, только в этом смысле и можно говорить о движении искусства.

Мировые ветры, которые дули в ту пору с особенной яростью, по дороге к окраинам заметно ослабевали, и все-таки гражданская энергия, чреватая опасным взрывом, и сопутствующая ей энергия художественная давали себя почувствовать даже там, где действует инерция жизни, где порядок упрямо сопротивляется любым переменам. Над планетой повсеместно веял дух эксперимента, просто форму разную эти опыты принимали. Естественно, не надо забывать и об исторических соотношениях. Время везде движется с разной скоростью, и то, что в одном месте может показаться совершенной архаикой, в другом представляется, и с полным на то основанием, революционным прорывом. Ранняя пьеса Мухтара Ауэзова, с ее «достаниславской» и доче-ховской эстетикой стала для Степи тем же, чем для России в то же приблизительно время стала биомеханика Мейерхольда, а для Западной Европы экспрессионистский театр Пискатора и Брехта. И конечно, мгновенным своим, растянувшимся во времени успехом пьеса обязана прежде всего себе самой, своему содержанию, которое не скроешь никаким, самым экстравагантным обличьем.

Сорок лет спустя автор расскажет, каким образом она появилась на свет.

В «Абае» есть сцена: заглавный герой, в сопровождении молодых акынов, едет степью, и в какой-то момент останавливается у двух, почти сравнявшихся с землей могильных холмиков. У них, поясняет наставник, есть своя тайна, своя тяжелая история. Здесь похоронены джигит и девушка. Его звали Кебек, ее Енлик. Они любили друг друга, но стали жертвою обычая, вражды между родами, к которым принадлежали. Их убили. Мой долг поэта, закончил Абай печальное свое повествование, поведать народу о тайне этих смежных могил.