Выбрать главу
Бунтовщики! Кто нарушает мир? Кто оскверняет меч свой кровью ближних?

И все-таки наиболее мощной силой оказывается сама любовь, и в смерти Ромео и Джульетта предстают победителями. Над свежей могилой происходит прозрение, примирение, и родители клянутся соорудить золотые надгробия тем, кто жизнью своей разрешил бессмысленный разлад. Правда, откуда-то из-за кулис доносится смутный гул — объявляет о себе третья сила, которой этот разлад тоже глубоко чужд и даже ненавистен. Это горожане — народ Вероны. Вот его голос:

Эй, топоры, дубины, алебарды! Бей их! Бей Капулетти! Бей Монтекки!

Так в том-то и дело, что почти не прорывается он, этот голос, да и в звучании своем опасно двусмыслен: в нем столько же протеста, сколько и нерассуждающей ярости, готовой крушить вокруг себя все, в том числе живое и здоровое. Величие же Шекспира в том и состоит, что он не скрывает этой двусмысленности, а ренессансный дух творчества прорывается прежде всего в изображении личности, готовой сбросить с себя любые оковы.

История казахских Ромео и Джульетты выстраивается иначе. «Скажут, — рассуждает Абыз о несчастной судьбе любовников, — их казнил народ. Нет, не народ их казнил, ибо нельзя назвать народом темных, тупых людей. Не число создает народность. Народ — это мы, это те, в ком живет его искра, в ком излучается свет, озаряющий путь в будущее. Вот кто народ!»

Отчего так случилось, что заставляет отклониться от столь явного, казалось бы, образца, откуда бы в трагедии порушенных судеб, за которой, как и у Шекспира, стоит трагедия самого исторического порядка вещей, такого рода жизнерадостный пафос, тем более, что кто же тогда все эти джигиты, на которых опираются, вынося свой жестокий приговор, бии? Кто эти темные люди? Не народ?

Может быть, не хватает творческого мужества все договорить до конца?

Или даже не творческого, а обыкновенного, человеческого, потому что признать неправоту народа — это значит усомниться в истории, это значит собственные корни подрубить. Род может заблуждаться, пусть даже это твой собственный род, но но-род — это то, что над родом, то, что выше рода, и тут — какие же могут быть заблуждения, а преступления — тем более?

Возможно.

Но, возможно, и не так. Возможно, уже с самого начала начинает сказываться действие иного источника, из которого также питается творчество Мухтара Ауэзова, и питается естественно и свободно. С Западом встречается Восток, и при столкновении, как от брошенного камня, расходятся круги, в которых смешаны разные воды.

Конечно, Ауэзов внутреннее оглядывается на Алишера Навои с его гениальной «Пятерицей», и прежде всего «Лейли и Меджнуном», этой поэмой «горя и разлуки», этим трагическим реквиемом свободной любви, которая превозмогает любые беды и несчастья. Недаром в октябре 1941 года, когда все висело на волоске, Ленинград был скован блокадой, на Невском рвались снаряды, в Эрмитаже проходило торжественное заседание, посвященное 500-летию со дня рождения Навои, и звучали его стихи, радостные, печальные и гневные. Уму скептическому и ироническому такое сочетание покажется то ли натужной патетикой, то ли даже пропагандистской выдумкой — до стихов ли полутысячелетней давности, когда люди от голода каждодневно гибнут. А если уж до стихов, то тех, с которыми обращалась по радио к ленинградцам совсем юная тогда, но уже успевшая хлебнуть лагерного лиха Ольга Берггольц.

Но так — было.

Наверняка любопытно было бы проследить переклички в звучании фразы, в композиционном строе, в сюжетных ходах. Но это дело слишком специальное, да и интересуют меня сейчас схождения не стилистические, а тематические и содержательные.

Одно-то бросается в глаза сразу: обычай и обстоятельства воздействуют на всех, но женщине хуже мужчины, она марионетка и заложница неволи, которой обречена уже фактом своего появления на свет женщиной. Эта тема внятно проходит через раннюю пьесу, да и вообще через все творчество Мухтара Ауэзова, она мучительно звучит и в классической поэме. Лейли исповедуется возлюбленному:

Но что поделать, если я раба, Владеет мной жестокая судьба. Хотя недугом страсти болен ты, Но ты мужчина, в страсти волен ты. Куда захочешь, можешь ты пойти, — Одни колючки встанут на пути. Пойдешь ли в горы, побежишь ли в дол, — Тебе не станет цепью твой подол. Но мне бежать оковы не дают, Освободиться не могу от пут!
(Перевод С. Пипкина)

Однако же всего интереснее и поучительнее сближения экзистенциальные.

Восточное Возрождение, в отличие от Возрождения европейского, основанного на полном распрямлении личности, освобождении ее от насилия нормы и ритуала, сохраняет тесную связь индивида и окружающей его среды — социальной, психологической, духовной. Бунт веронских любовников — бунт разрыва, и это — героический подвиг души. Бунт Кайса-Меджнуна, тоже влекущий его к отпадению от родового закона, — как мы помним, под ударами судьбы, а вернее, людей, герой уходит в степь, где лишь ветер гуляет да звери бегают, — сочувствия не находит. Ибо внутренняя свобода, которую Восток тоже, конечно, ценит, вовсе не обязательно предполагает одиночество. Устами Науфаля — храброго воина и к тому же человека высокого и светлого умом, поэт наставляет Меджнуна:

Наперекор обычаям, пойми, Ты зверям другом стал, порвав с людьми. Ласкаешь ты зверей, людей боясь, Ужель тебе с людьми противна связь?.. Одной породы — люди все, поверь, Природы разной — человек и зверь!

Тут мысль стремится наружу, находит непосредственное выражение, но вообще-то в поэме и без того постоянно, хоть и неслышно, звучит голос племени людского, который — вопреки Киплингу — выше голоса сильных.

Оцепенели жители пустынь… Решил отец, а с ним и весь народ… Одобрил весь народ его слова… И весь народ возрадуется наш…

Этот голос и эта вера в высокое начало проходит сквозь века, и с обстоятельствами места и времени, даже с историческими предрассудками не считается. Народ — самовозрождающаяся и самоочистительная сила.

«Я — народ, ты — народ, мой милый Жапал, — обращается к мальчику-пастуху, укачивающему крохотное дитя любви, сына Енлик и Кебека, мудрый Абыз. — Этот младенец — он тоже будет народом. Воспитаем его так, Жапал, чтобы он принес в жизнь бессмертную любовь своих родителей, чудесную их любовь к небу, горам, ручьям, зверям и птицам, любовь друг к другу и любовь к своему народу. Не запятнали они себя убийством перед смертью. Не хотели ненависти. Пусть же и он будет таким! Пусть понесет их знамя над миром, и люди пойдут за ним, ибо люди хотят любви».

В таком вот художественном пространстве, питаясь энергией из разных и на разное расстояние удаленных, но равно мощных источников, пребывает эта давняя пьеса, которой начинал почти полувековую дорогу в литературе Мухтар Ауэзов. Но ближе всего ей, конечно, национальная фольклорная стихия. По прошествии тридцати лет, участвуя в создании фундаментальной истории казахской литературы, академик Ауэзов напишет, между прочим, главу, посвященную романическому эпосу казахов «Козы Корпеш и Баян-Сулу», который сам же он ранее и опубликовал, и предшествовала этой публикации долгая история. Незадолго до своей смерти (1850) прославленный акын и сказитель Жанак Камбаров напел этот эпос Чокану Валиханову. Двадцать лет спустя другой вариант текста (всего их накопится около сорока) записал во время путешествия по степи, когда он проделал путь от Омска до Ташкента, академик В. В. Радлов. Но акыны — последователи Жанака, и прежде всего Бейсембай, разложивший эпос на семнадцать речитативов и напевов — каждому персонажу свой, — следовали версии учителя. Ее же возьмет за основу и Мухтар Ауэзов. С научной основательностью и даже дотошностью опишет он приключения этого творения народного духа. Выделит, конечно, и тот примечательный факт, что, проехав в 1833 году вместе с В. И. Далем по казахским аулам, Пушкин записал в путевой тетради сжатое содержание «Козы-Корпеш». И международная среда бытования этого насквозь национального сказания возникнет — академик вспомнит, что, сравнивая «Козы-Корпеш» с произведениями европейского фольклора, Г. Н. Потанин в свое время восторженно воскликнул: «Это самое ценное произведение литературного наследия на всей земле». Наконец, скажет он, что между Семипалатинском и Капалом есть старая могила, которую давняя легенда приписывает несчастным влюбленным. Точно так же в Вероне сегодня вам непременно покажут гробницу, где упокоились Ромео и Джульетта, но это, кажется, обыкновенный рекламно-туристический трюк.